— Меня всегда поражало, — с жаром сказал Кузьмин. — Бомбу кидают в царя, а то, что кучер при этом гибнет, никто из этих героев не думал. Это для них мелочь, недостойная внимания…
— А ты царя не вози… Нет, тут у меня другая ошибка. Раньше надо было его удалить. Мы, как всегда, деликатничали. Можно было отстоять кой-кого, а мы ждали, что дирекция вмешается…
Прожитое возвращалось, обступало, постепенно оживали все эти люди, которые когда-то ходили мимо Кузьмина по институтским коридором, читали ему лекции, принимали экзамены… Выходит, он ничего о них не знал… Лаптев припоминал какие-то случаи, скорбел о чьей-то гибели, а Кузьмин чувствовал себя виноватым: он ничего не мог припомнить. Подлинная жизнь была скрыта. Вот Семейную гору в Кавголове — это он помнил. Он отрабатывал на ней приёмы слалома. Помнил успехи курсовой волейбольной команды, диспуты о любви. Чем ещё он увлекался тогда? Пиджак букле, ботинки на каучуке, зажигалка-пистолет. Каким он был пижоном… Но тут же ему захотелось защитить этого мальчика. Слишком легко было винить его, кроме пиджака букле и лыж была работа на агитпункте, восстановление институтского стадиона запахивали воронки, снимали колючую проволоку, разбирали бетонные доты… Кузьмин разглядывал его издали, как Лаптев. Откуда парню было знать предысторию этих людей — Щапова, Лазарева, Лаптева, ту, что тянулась с довоенных лет, — Борьбу разных школ математики, бесчисленные вузовские реформы, каким-то боком сюда подмешалась лысенковщина, про которую он и вовсе не обязан был знать. Парень занимался математикой. Лазарев выхлопотал ему билет в научные залы Публички, туда, где сидели профессора. Там были отдельные письменные столы, для каждого настольная лампа с зелёным абажуром. Они вместе с Лазаревым защищали научную истину, и оба за это пострадали. Это бы Лаптев не приводил, от этого факта никуда не денешься. Истина в конце концов победила. Лаптев, конечно, полагал, что он борец за справедливость, но какими методами он боролся — вот в чём суть!
— Выходит, вы не просто заблуждались, вы умышленно меня подкосили?
— Не совсем. Это как бы слилось. Ведь то видишь, что хочется видеть, Лаптев тоскливо поморщился и замолчал.
Кузьмин не стал вдаваться в тонкости, да и невыгодно ему было терять преимущество, он сказал:
— Нельзя сводить счёты при помощи науки. Это вам не дубинка. С несправедливостью нельзя бороться новыми несправедливостями. А уж в науке подавно. Наука не терпит никаких комбинаций.
Ах, как убедительно у него получалось! Нахально, но правильно. Одна за другой следовали законченные, авторитетные фразы, прямо хоть записывай. Вообще, что касается науки, что надо и что не надо — он мог бы, наверное, учить не хуже других, это было легко и приятно: «В науке нужно думать не о себе, не о своих интересах, а о результатах, о пользе дела», «Наука требует бескорыстного служения, полной отдачи и никаких компромиссов», «Только тот достоин называться большим учёным, кто умеет вовремя признавать свои ошибки и анализировать их», — неизвестно откуда они возникали и усиливали начальственную мощь его голоса:
— Ради хотя бы истории математической школы полезно будет напомнить молодым некоторые ваши возражения. Вот, мол, как тогда думали… А что касается Лазарева, то, ей-богу, те страсти, о которых вы говорили, на фоне этого факта выглядят неубедительно и — простите — мелковато.
— Вероятно, — согласился Лаптев.
— Я знаю, что не стоило мне про Лазарева, вам это неприятно, но пусть, я не боюсь, — сказал Кузьмин, глядя на Алю. — Пусть я на этом проиграю, пусть вы можете расторгнуть сделку…
Лаптев чуть улыбнулся, поднял сухонькую ручку.
— Подождите, вам зачем это надо, насчёт Лазарева? Ах да, он ваш учитель! Вы хотите, чтобы всё было в ажуре. Тогда вам будет совсем легко и гладко. А может, не надо, чтобы вам было легко? — с каким-то неясным предостережением добавил он.
— Почему?
— Долго объяснять… Да вы не беспокойтесь. Я не в обиде, что вы решились спросить про Лазарева. А на заключительном заседании, ежели пожелаете, скажу, как обещал. — Лаптев всё это произносил наспех, невыразительно и, отговорив, вдруг спросил с любопытством: — Вы лучше вот что объясните мне: вы что ж, действительно полагаете, что эта ваша работа важнее того, что происходило?
— Важнее чего? — спросил Кузьмин, хотя сразу понял, что имелось в виду.
Тёмное, коричневатое лицо Лаптева стало суровым, как на древней иконе.
— Той борьбы с клеветниками. Тех людей, которых мы защитили, — и он торжественно стал называть фамилии…