Читаем Однофамилец полностью

Опять эти давно перезабытые люди, до которых ему никогда не было дела. С какой стати он обязан вникать? Какого чёрта Лаптев навязывает ему эти отгоревшие страсти? Мало ли что было. И наворачивает так, словно бы Кузьмин должен виновато склонить голову. Нет уж! Он жил, как все его друзья жили в те годы, и не намерен этого стыдиться. Ничего зазорного в той жизни не было, нисколько. По крайней мере на всё имелись простые и ясные ответы, можно было ни о чём не задумываясь делать своё дело. Он, Кузьмин, не оправдывает того, что было, всё это давно осуждено, зачем же снова возвращаться, перебирать? Стариковское занятие.

— Да, да, конечно, всё, что вы говорите, тоже важно, — сказал Кузьмин. — Вы правильно отметили.

Он посмотрел на Алю и почувствовал, как он устал от этого разговора, где каждое слово требовало умственного напряжения, от этого словесного фехтования. Скорее бы кончить и спуститься к Але, которая всё так же спокойно ждала.

Позавидуешь выносливости старика. Ему хоть бы хны. Кузьмин же чувствовал себя изнурённым, ближе по возрасту к Лаптеву, чем к Зубаткину. Река времени несла его к Лаптеву, он ощущал её течение, тиканье часов на руке, секунды стучали отбойным молотком, отваливая пласты времени кусок за куском.

— Как вы назвали? Добротолюбие? Да, может, так и надо, — сказал Кузьмин, не заботясь уже ни о чём и ничего не выгадывая. — Добротолюбие… Хотя вы-то, Алексей Владимыч, сами добротолюбие не соблюдаете. Вот до сих пор простить Лазареву не можете. Ведь вы тоже должны были обрадоваться.

— Чему обрадоваться?

— Да тому, что есть возможность исправить вашу ошибку, — пояснил Кузьмин.

Никак он не ожидал, что слова его так сильно взволнуют старика. Всё в Лаптеве вдруг встрепенулось, затрепетало, зашелестело, как сухая осенняя листва.

— Исправить ошибку? Где это вы видели, кто, кто исправляет? У нас тут уличили одного аспиранта. Списал. Совесть, спрашиваю, неужели не мучает? Это, говорит, понятие религиозное. А я мальчишкой… отец меня привёз на Нижегородскую ярмарку, там мужик, помню, на коленях кричал: вяжите меня, православные, ограбил! И головой бьётся. Мужик. Совесть… когда-то… Аспирант… Не модно, — он задыхался, волнуясь, видно, ещё чем-то другим.

— Да не надо, чтобы на колени, — поспешно сказал Кузьмин, — мне и так… я ведь про другое понять хочу: если бы вы тогда согласились, увидели бы, что работа моя правильна, то с Лазаревым вы бы как обошлись? Извинились бы перед ним? Оставили бы его в покое? Всё иначе было бы? Ведь так?

Лаптев застыл с впалым приоткрытым ртом.

— Не знаю, — наконец признался он. — В том-то и пакость, что не знаю. Казалось бы, ради истины ничего не жаль, ничем нельзя поступиться. А тут… не уверен. Если бы умышленно поступился, всё равно был бы прав. Лично перед вами я всячески виноват, но вас-то не отделить от Лазарева. А если вы для Лазарева были козырем, тогда всё оправдалось. Поймите — оправдалось. Поэтому я и не жалею ни о чём.

Кузьмин устало кивнул:

— Ваше дело.

— Поэтому и не радуюсь. Всё правильно, это и плохо. Вот как… А вас я не осуждаю…

— Меня-то чего осуждать? — взметнулся Кузьмин. — За что? Нет уж… Он замолчал, но Лаптев прерванной фразы не досказал, только посмотрел на него необычно серьёзно, с печалью и протянул руку. Такая она была невесомо-сухонькая и холодная, что, казалось, Лаптев еле стоит на самом краю жизни, и если не удержать его, то вот-вот сорвётся и исчезнет.

— Завтра, перед началом вечернего заседания, — пробормотал Лаптев. Мы договоримся… — он шагнул в сторону, и на этом всё кончилось, его окружили, взяли под руки, увели, и Кузьмин не успел спросить, что же означали последние слова об осуждении и взгляд его, исполненный жалости и сочувствия. Как будто Лаптев посмотрел на него уже с той стороны, где не могло быть ни хитрости, ни желания одолеть. По сумме, как говорится, очков выиграл поединок Кузьмин, какого же чёрта Лаптев жалел его и даже прощал, с какой стати…

Стоило Лаптеву прикоснуться к прохладному желтоватому мрамору балюстрады, и словно током продёрнуло воспоминание. Как будто в камне старого особняка за десятилетие скопился заряд. Они стояли именно здесь с Ярцевым, Щаповым и Венделем, чиркали по мрамору пальцами, а потом карандашами. С этого зародилась нынешняя теория управления. На этой лестнице. Классическая советская школа, ныне одна из сильнейших в мире. Первый сформулировал, кажется, Семён Вендель. Этот болтливый, вечно орущий простак соображал быстрее всех. Свои мысли он раздавал направо-налево, он никогда не заботился об авторстве. Было это перед войной. Колька Щапов только что получил орден за блюминг. Эти трое были лучшие ученики Лаптева. Щапов думал глубоко и фантастично. Если б не блокада, Щапов бы устоял, блокада износила ему сердце. Перед смертью он успокаивал Лазарева: справедливость, мол, восторжествует, разберутся, всем этим проработчикам разъяснят, и Лазареву в том числе. Обидно было, что ничего этого он уже не увидит, он знал, что умирает. «Но в конце концов не всё ли равно, — говорил он, — если можно считать, что всё это вскорости будет».

Перейти на страницу:

Похожие книги