Пристав, шевеля усами, взглянул на бумагу и снова обратился к Андрею Егорову:
– - Этой бумаги мало, а где еще?
– - Чего еще?
– - Исполнительный лист, вводную грамоту или еще что…
– - Этого мне не выдавали.
– - Так как же ты без документов можешь подступать к этой земле? Тебе сказали, что тебе с поездом ехать можно, а ты бы на него без билета попер? За это нонче не хвалят -- не только с поезда ссадят, а еще двойным числом за билет возьмут.
Становой что-то вписал в протокол и добавил:
– - Тебе теперь за это таких орехов насыпят, что не перегрызешь.
– - И следует! -- не вытерпел и крикнул Овчинник. -- Все лето все общество мутил… Хорошенько ему да вот бы еще его поддужному Восьмакову. -- Прохор оглянулся, вокруг него были одни сочувствующие взгляды.
– - Я сообщу обо всем судебному следователю, а он там как хочет, -- проговорил пристав.
То, что Андрея Егорова притягивают, дело пойдет к судебному следователю, и вызвало у большинства чувство злорадства. Стали гадать, чем это кончится, и нашлись такие, которые говорили, что его за это угонят, другие утверждали, что посадят в арестантские роты.
– - Так и надо, -- кричал Васин, -- а то смутил всю деревню!..
Константин Иванович все это видел и слышал и не ждал такого оборота. Давно ли почти вся деревня заступалась за того, на голову которого призывается теперь гибель. Не эти ли люди отказывали им в поддержке самого законного и простого дела?.. И хотя создавшееся настроение было в пользу Мельникова, отвечало его давнишним желаниям, но он боялся радоваться этому. Никто не мог поручиться, насколько это прочно и устойчиво.
А новое настроение все поднималось и разрасталось. На следующее же утро, когда Андрей Егоров опять не вышел на покос, решили больше ему травы не выделять, а когда Восьмаков заступился было за своего приятеля и сказал, что надо выделить, на него набросился Кирилл:
– - Это за кой ему черт выделить, что он боится на луг показаться! Не делал бы так… Черт его нес на дырявый мост!
– - Он много на братниной пустоши накосил!
– - Верно что! Жаден больно на чужой кусок: сожрать хотел, да подавился.
– - И он ему помогал!
– - И его бы надо прогнать с покоса!
– - Возьми да прогони! -- колко огрызнулся Восьмаков.
– - Мы гнать не будем, дойдет дело до следователя, тебя и без нас уведут.
– - Не по вашему ли уже наговору?
– - Тут не по наговору, а по делам. Что веревочки ни вить, а кончику быть. Ты думаешь отлытаться!
Восьмаков замолчал.
Матрена Машистая пришла из больницы, -- Харитон поправлялся плохо: был слаб, часто бредил, в полном сознании он был только тогда, когда к нему приезжал для допроса становой, после станового он опять был несколько раз без памяти. Доктор за ним приглядывал вне очереди, но говорил, что он поправится.
– - Ну-ка, умрет от такого злодея? -- вздыхая, сказала Софья.
– - А от кого же умереть-то, как не от злодея? -- сказал старик. -- Худой человек, как крапива: сам незнамо зачем живет да других еще жжет…
Покос кончился, готовились к жнитву, редкая рожь плохо поспевала, и жатва оттягивалась. Бороновали пар, опахивали последний раз картофель, пололи в огородах. Жизнь пошла будничная, серая.
Пришли повестки от следователя, и опять все взволновались. Вызывались многие, и видевшие дело, и не видевшие. Снова начались толки и разговоры. Кое-кто сговаривался, как лучше показывать; Андрей Егоров и Восьмаков о чем-то совещались с Пряниковым. Накануне поездки в город, когда уже смеркалось, Константин Иванович пошел в сарай поглядеть, в каком виде у него тарантас, на котором завтра ехать, как из-за угла сарая вышел Восьмаков и, подойдя к нему, поздоровался.
– - Что скажешь? -- холодно спросил его Мельников, вспоминая все неприятные минуты, которые пережил за это лето по его милости.
– - Да к вам, поговорить, -- мягко и просительно проговорил Восьмаков. -- Вы человек хороший, и я хочу с вами по-хорошему. Вы тоже едете завтра к следователю?
– - Еду…
Восьмаков вдруг оглянулся и, еще более просительно понизив голос, начал:
– - Костинтин Иваныч! Коли вас допрашивать будут, вы уж не очень на меня нападайте. Я в этом деле ни при чем. Это дядя на вас, а я что ж… По темности я за него заступился, а как господин становой разъяснил, я вижу сам, на чьей стороне правда…
Мельников почувствовал, как у него закипает в груди, и тяжелое, неприятное чувство к этому человеку встает во всей силе.
Восьмаков, ничего не замечая, продолжал:
– - Дядя ваш, известно, жадный, а вы люди, не ему чета… И вы, и отец ваш. Одно, необразованность наша мешает нам, а то бы мы о вас всей душой…
Мельникову вдруг страстно захотелось вылить все негодование, что кипело в его душе, и то чувство, которое он испытывал к этому человеку, упомянуть о его подлости, двоедушии и той наглости, какую он испытал от него в это лето, но сейчас же у него явился вопрос: к чему и зачем? Разве его этим проберешь? Разве он поймет что-нибудь, что не касается его пользы или самолюбия? Он пришел к нему, чтобы защитить свою шкуру; об ней только он сейчас и думал. Когда Восьмаков прервал свои уверения, Мельников сухо проговорил: