Читаем Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии полностью

залив еще точнее помещает корабль в пространстве. Да и сам Улисс похож скорее на киплинговского героя:

Сирены не прячут прекрасных лиц

И громко со скал поют в унисон,

Когда весельчак-капитан Улисс

Чистит на палубе Смит-вессон.

В таком пародийном, карнавальном, если воспользоваться термином Бахтина, стихотворении (заметим, что в то же время был написан «Eine

Alten Architekten in Rom» [II, 81–84], а годом позже «Два часа в резервуаре» [II, 137–140]) уже не вызывает удивления смешение мифологий,

появление двуликого Януса, Ундины, льющей слезы под бушпритом «из глаз, насчитавших мильярды волн», и самого лирического героя-витязя,

«который горд / коня сохранить, а живот сложить». Так как «Письмо» было написано в ссылке, то и конь, стало быть, — Пегас, то есть из иронии

вырастает уже вовсе не шуточная мысль о служении поэзии «до полной гибели всерьез». Разумеется, корабль, потерпевший крушение среди

льдов, — отнюдь не «Титаник», а водная стихия: «Время — волна, а Пространство — кит», — метафора времени и пространства, неразрывно

слитых с творчеством, речью:

Так вспоминайте меня, мадам,

при виде волн, стремящихся к Вам,

при виде стремящихся к Вам валов,

в беге строк, в нуденье слов…

Море, мадам, это чья-то речь…

Я слух и желудок не смог сберечь:

Я нахлебался и речью полн.

Хотя «как пиво, пространство бежит по усам», «пропорот бок и залив глубок», лирический герой полон смирения, ибо

Никто не виновен: наш лоцман Бог.

И только ему мы должны внимать,

А воля к спасенью — смиренья мать.

«Идя на дно», поэт как бы в своеобразном каталоге, что, очевидно, так же, как в «Большой элегии Джону Донну» [I, 231–235] явилось

результатом учебы у английских поэтов-метафизиков, — приемы, которые впоследствии Бродский доведет до совершенства, — перечисляет

список имен, обозначая круг своих интересов, познаний, всего того, что в ту пору входило для него в понятие культуры, цивилизации: Ньютон,

Шекспир, Морзе, Попов, Маркони, Линдберг, «Эдисон, повредивший ночь», Фарадей, Архимед, Фрейд, Толстой, Эйнштейн, Ньютон, Бойль-

Мариотт, Кеплер, Мендель, Дарвин, и т. д. (Заметим в скобках, что остро переживавший разрушение культурных связей и традиции равно, как и

недостаток собственного образования, Бродский в те годы развивался стремительно как поэт и поглощал книги библиотеками.) Любопытно

отметить также и появление снегиря в концовке стихотворения как метафору поэзии, подхваченную у Державина, которая в будущем возникнет в

концовке стихотворения «На смерть Жукова» [III, 73].

Дальнейшим развитием мотива странствия и темы Улисса является, как заметила Л. Зубова[173], стихотворение 1967 г. «Прощайте,

мадемуазель Вероника» [II, 201–205]. Хотя в данном стихотворении мотив странствия не является доминантным, а звучит побочной темой, в то

время как главная — вполне личная (а Зубова в указанной выше работе, ссылаясь на Каломирова [Кривулина] [174], отмечает, что начиная с

1965 г. почти каждое стихотворение Бродского является своего рода медитацией, основанной на событиях собственной жизни), немаловажно, что

в этом стихотворении уже введена тема сына и — формально — тема возвращения, которая на поверку оказывается темой прощания:

Величава наша разлука, ибо

навсегда расстаемся. Смолкает цитра.

Навсегда — не слово, а вправду цифра,

чьи нули, когда мы зарастем травою,

перекроют эпоху и век с лихвою.

Музыка стиха вновь меняется: на смену твердому метрическому размеру приходит дольник, либо с цезурой в середине, либо с двумя

сильными паузами. Отметим также, что тема измены, которая ассоциируется здесь с именем Вероники, в стихотворении 1993 г. «Итака» [IV, 138]

и вовсе лишенная имени в контексте позднего стихотворения будет ассоциироваться, естественно, с Пенелопой.

Мотив странствия-изгнания и возвращения звучит также в стихотворении той поры «Ликомеду, на Скирос», посвященном М[арии]

Б[асмановой], которое в окончательной редакции переименовано автором в «По дороге на Скирос» [II, 199]:

Я покидаю остров, как Тезей —

свой лабиринт, оставив Минотавра

смердеть, а Ариадну — ворковать

в объятьях Вакха.

Миф в этом стихотворении служит, как заметил Верхейл, «повествовательной „маской“ для реальной ситуации лирического „я“» [175] и

позволяет поэту соединить комплекс мотивов: изгнания, измены, предательства. Попутно звучит формула: «Ведь если может человек вернуться /

на место преступленья, то туда, / где был унижен, он придти не сможет». Через много лет, находясь в изгнании, Бродский скажет: «Можно

вернуться на место преступления, но нельзя вернуться на место прежней любви».

Пока же изгнание, как ссылка в Норенской, кажется временным:

Когда-нибудь придется возвращаться…

Назад. Домой. К родному очагу.

И ляжет путь мой через этот город.

Дай Бог тогда, чтоб не было со мной

двуострого меча, поскольку город

обычно начинается для тех,

кто в нем живет,

с центральных площадей

и башен. А для странника — с окраин.

Имя Одиссея-Улисса не упомянуто, но мотив грозного возвращения, напоминает возвращение Улисса, покаравшего женихов. Как о том

Перейти на страницу:

Похожие книги