В статьях, посвященных классическому наследию русской поэзии, Ходасевич удивительно точен и объективен в своих суждениях. И, как всегда, афористичен: «Поэзия Лермонтова — это поэзия страдающей совести». Ходасевич много сделал для того, чтобы очистить от хрестоматийной пыли наследие Державина, которого называл «первым истинным лириком». В статье «Державин», написанной к столетию со дня смерти поэта (1916), Ходасевич говорит: «Назвали лже-классиком — и точно придавили могильным камнем, из-под которого и не встанешь. Меж тем, в поэзии бьется и пенится родник творчества, глубоко волнующего, напряженного и живого, т. е. как раз не ложного. Поэзия Державина спаяна с жизнью прочнейшими узами». Восставая против преувеличенно исторического толкования стихов Державина, «которое отодвигает на задний план их главное и наиболее ценное содержание», Ходасевич утверждает: «Для правильного художественного восприятия часто необходимо отбрасывать поводы возникновения той или иной пьесы. „Фелица“
В «Колеблемом треножнике», как и в статьях о Лермонтове и Державине, Ходасевич размышляет о понимании и толковании пушкинской поэзии и поэзии как таковой, современными ему и будущими читателями. Он обращается к тому живому в поэзии, что убивается, как школьными хрестоматиями, так и рукотворными памятниками. Верно найдя причины затмений «пушкинского солнца» в событиях общественно-политических и социально-исторических, равно как и в культурных кризисах и сдвигах эпох (Писарев, футуристы), Ходасевич говорит еще и о глубинных процессах, ведущих к изменению понимания таких произведений, как «Медный всадник». Евгений стал нам ближе как человек и дальше как символ. Проблемы вечные, общечеловеческие заслонили коллизии ушедшей исторической эпохи. Изменения времени привели к изменению эстетических норм и оценок. Трудно не согласиться с предсказанием Ходасевича о том, что «никогда не порвется кровная, неизбывная связь русской культуры с Пушкиным», что лицо Пушкина и наше понимание его поэзии будут вечно меняться.
Протестуя против «отрыва формы от содержания», адресуя это обвинения не только формалистам и футуристам, но и «всем писаревцам наизнанку», Ходасевич пишет: «сами того не зная, они действуют, как клеветники и тайные враги Пушкина, выступающие под личиной друзей». Парадокс, однако, заключается в том, что сам Ходасевич был склонен если не к преувеличениям обратного порядка, то, по крайней мере, к утверждению незыблемости аристотелевой эстетики и, в частности, идеи «мимесиса», то есть понимания искусства как отображения действительности, в то время, как сам был свидетелем рождения нового искусства и новой эстетики, не понимая и не принимая их. И дело не только в футуристах, столь не любимых им за близость к большевикам. В те же годы, когда Ходасевич жил в Париже, там печатались и выставлялись Бретон, Супо, Арагон, Брак, Пикассо, Шагал, едва замеченные критиком, писавшим о Метерлинке и Верхарне. Кстати сказать, «посредственный», по оценке Ходасевича, поэт Бенедикт Лившиц, только недавно ставший известный широкому читателю в России, по праву считается едва ли не лучшим переводчиком французской поэзии, и в частности, — Аполлинера.
Преувеличение роли содержания привело Ходасевича к ограниченному пониманию реализма в искусстве. Художник, поэт, как личность, действительно, связан с реальностью. Эта связь проявляется в поэтическом мотиве. Поэтический мотив — это и основная тема художественного произведения, и побудительная причина к его написанию, и образное отношение личности «художника» к действительности, «поэтически понятое», то есть в результате его реализации в контексте художник не имитирует реальность, но создает иную, поэтическую, художественную реальность.
Стихи Пастернака, Цветаевой, Хлебникова, Мандельштама безусловно являются художественной реальностью, где есть жизнь и где «воздух мне кажется карим… и только и свету, — что в звездной колючей неправде» (из стихотворения «Я буду метаться по табору улицы темной…», которое, по мнению Ходасевича, «обезоруживает своей полной ненужностью и пустотой»).