Слепые останавливались, терпеливо ждали, пока кошка убежит, гавкающий уйдет. Потом, как по команде, чинно ступали дальше. У слепдомовского двора они, подобно учителям и обычным жильцам, никогда не замедляли шаг и не оглядывались, а, с ходу повернув на девяносто градусов, тройками и парами входили в широко раскинутые створки ржавеющих ворот.
Оглянитесь, слепцы! Оглянитесь же скорей, травимые жизнью сурки!
И вы не увидите ничего, кроме того, что уже давно бушует у вас внутри. Ничего – кроме резучих зубцов пламени и диких вспышек праведного гнева!
– А вот мы вечером Катьку слепую пойдем смотреть! – окончательно добил ты Вадика.
Слепую Катьку через щель ты тогда так и не увидел. Правда, за день до этого уже обсмотрел ее подробно на фотографии. Вставшая во весь рост голая Катька, круто развернув торс к снимавшему и задрав голову, что-то дико орала. Глаза ее были полуприкрыты. Катькиного пихаря видно не было: только шкодливые руки и кабанья с жесткой шерстью нога в наполовину стянутом носке. Нога, «заплетавшая» – как это и полагалось в греко-римской борьбе – ногу женскую: прекрасную, без единой волосинки!
Катька была вершиной мечты. Шерстистый вызывал досаду и гнев.
– Чья нога? – толкнул ты в бок на большой перемене еще одного школьного приятеля, Виталика Э.
– Чия, чия… Гурикова, конечно!
– Гурик – гнида, – сказал ты уверенно, – Катька с ним за просто так никогда бы не пошла.
– Чио? А вот скажу Гурику, что ты его гнидой обозвал, – оскалился Виталик. При этом грубо раздвоенный, знаменитый на весь 8 «б» кадык его заходил вверх и вниз, как у того, кто готовится сделать долгий глоток чего-то резко-приятного… – Гурик тебе враз…
– А вот сейчас тебе за ябеды – по ушам!
– Чио? А ну вали отсэда вместе со своей волосянкой!
Волосянкой Виталик, немея от презрения, называл твою скрипку, которую ты с собой в общеобразовательную школу никогда не брал, но которая раздражала Виталика уже только тем, что вообще когда-то была выпилена из груши и клена. Волос был на смычке, не на скрипке, но Виталика такие подробности не интересовали.
– Ну и чего, что у меня волосянка? А у твоего у бати на голове… рваная портянка!
Произошла безобразно короткая – совсем не такая, как в тогдашних итало-французских фильмах – стычка. Виталик накостылял тебе, как третьекласснику, бережно смахнул с фотографии налипшую соринку и, довольный, уселся на подоконник любоваться на Катьку и Гурика один.
– Баллл-ла-ла-лакирево!
Электричка вечерняя, электричка подмосковная… Ее звуковая картинка совсем не такая, как в электричке утренней: глотающая лак шелупонь, грубо смеющиеся от тоски и безденежья девочки, жалкий треск сопутствующих товаров, вынимаемых из хозяйственных сумок хлопотливыми старичками…
Вдруг – тычок в плечо. Ты очнулся.
– Это-это-это… Принес я!
Слепой держал за уголок желтоватый плотный пакет. Ты дал ему еще тысячу. Слепой тихо сгинул. Смотреть фотки в электричке не хотелось. Ты опять задремал.
У «Слепдома» росли два платана и топорщились кизиловые кусты. Чуть сбоку шумела глубокая дренажная канава.
Напротив дома для слепых жил туфтарь и темнила по кличке Мастырка. Так его прозвали серьезные блатари. Туфтарь делал ножички – умереть и не встать! С перламутровой колодкой, с выкидным лезвием. Лезвие выскакивало – жжик-вжик – резко, дерзко!
За такой нож ты и задолжал Мастырке девять рублей. Сумма была неподъемной. Вернуть ее следовало в три дня. И тогда ты решил продать свои ракетки для настольного тенниса. Однако за две превосходные ракетки, с губчатой резиновой прокладкой толщиной в полтора миллиметра, давали всего пять рублей. Четыре рубля можно было занять у слепого Савика. Тот иногда ссужал по рублю, по два.
Савик денег не дал.
Как тот базарный ишачок, потершись спиной о ствол платана, ты поплелся к Мастырке просить отсрочки.
Открыла жена: дебелая замурзанная баба, непонятно как уживавшаяся с артистичным, без конца сыплющим прибаутками Мастыркой.
– А ты не знаешь? Замели мово Вальку, замели туфтаря мово! Кто-то навел на него. Теперь – мотать ему и мотать!
«Туфтарь и темнила» сгинул навсегда, насовсем, а ты у себя в Москве, на Якорной, крадучись, заперся в ванной и вскрыл пакет, полученный от слепого в балакиревской электричке.
Выпали четыре картонки. Они были испещрены коричневыми рельефными значками. Вместе с картонками выпали три фотографии. Две фотки криво-косо показали вагон балакиревской электрички. А третья…
Эта фотка тоже не была отцентрована. Однако на ней кроме соседа с закутанным горлом и тебя самого ясно обозначилась фигурка девушки. Она стояла вполоборота и для поздней московской весны была одета слишком легко: в полупрозрачную накидку и короткое платьице. Лицо у девушки было смутным, стертым. Что бросалось в глаза, так это узкий подбородок и смеющиеся щеки. А вот волосы синевато-белые были видны хорошо: чистые и здоровые, они остро торчали в стороны.
На обороте фотки был косо нацарапан московский адрес.
Следующим же утром ты по этому неблизкому адресу и поехал.