Иван вспомнил рассказы о помесях бурых и белых медведей, отличавшихся поразительной понятливостью, почти человеческой находчивостью, громадными размерами.
Бело-бурая рвалась в ярангу, она становилась на задние лапы, вытягивала перед собой одну из лап передних и ревела, как раненая…
Омрын кинулся в ярангу за «тулкой». Но когда он снова высунул нос из яранги, бело-бурой с изрядной желтинкой медведицы видно уже не было.
Все вокруг успокоилось, бешеный коготь тоже исчез бесследно.
Поцеловав в холодный ствол свою «тулку» 1968 года выпуска, крепыш Омрын возвратился в ярангу…
Косторез сглотнул слюну, отвернулся. Он почувствовал: рассказу его не верят. А гидрогеолог – так тот готов был Федоту в лицо рассмеяться.
Чтобы снять неловкость, я спросил у гидрогеолога:
– Ты обещал про тундру и про маяк рассказать.
– Да ерунда это про маяк. Я тебе так скажу… – Он на минуту запнулся. – Так скажу… Все красоты, все истории заманчивые – самообман. А все разговоры про мораль – просто трусость. Сам в тундре убедился. Будешь жалеть собак – сам подохнешь, – развязал лысоватый гидролог, а потом снова завязал цветной шейный платок.
Мы стояли в закутке новенького торгового центра у стеклянного шкафчика с поделками из мамонтовой и моржовой кости.
– Мало ты в тундре, однако, бывал, – улыбнулся косторез. – А трусость… Ее у нас вообще нет, с детства она куда-то пропадает. Может, заботы ее съедают, может – собаки, если обронишь невзначай. Трусости нет, а вот тонкость в нас есть, только ее никто не замечет, тупостью считают…
– Чего-чего? – рассмеялся гидрогеолог. – Вон сколько анекдотов про чукчей!
– То – чукчи. А мы – чукотанцы. Скажу тебе, непонятливому, еще раз: тонкость и застенчивость в нас есть. Чего смотришь? Вбил себе в голову, что мы думать не умеем! Не только умеем, но и в логике кое-что смыслим. Я тоже в Питере университет кончал. Сейчас косторезам помогаю, а когда-то…
Федот махнул рукой.
Сладкая, легкая, едва ощутимая и с трудом передаваемая северная боль лучиками зажглась в его глазах.
Тут стало окончательно ясно: именно тонкость и непередаваемая чистота северного бытия не позволила тем чукотанцам из далеких 40-х жить дальше!
«Жить нужно чисто. И… Жить нужно начисто! Без нескончаемых черновиков и затяжных, никому не нужных набросков», – упрекнул я себя с горечью. Но тут же засомневался: чисто, смело… И все?»
Наверное, все…
Я купил два огромных медвежьих когтя: для себя и для отца девочки Кэннэй. Но найти ее не успел, оставил коготь у своих новых знакомых, попросив передать девочке…
При отлете из аэропорта Анадыря потолок новенького выхода к самолетам внезапно протек вязким дымом. Дым был искусственный, невкусный. Такой же искусственной и невкусной показалась ждущая впереди столичная жизнь.
Я вспоминал мыс Дионисия и сопку святого Ивана, возвышавшуюся над Беринговым заливом, вспоминал крупную росомаху и двух невеличких белых куропаток, взлетевших из-под ног в крохотном скверике сразу же за гостиницей, вспомнил секущую щеки пургу и собачью упряжку, мелькнувшую на берегу ледяного залива…
Но больше всего я думал про девочку Кэннэй.
Мысли про нее и про здешнюю жизнь были горько-сладкие.
Думалось: пусть тут не кучеряво живут, зато не утратили понимания; люди и дети их должны быть как те ледяные кристаллики – чистыми, честными. Конечно, и мы в столицах как-то проживем. А помогать нам в этом будет – хоть иногда, нечасто – необыкновенная чистота, хранящаяся, как загадка и тайна, на арктическом Севере…
«Время бежит в одну сторону, а собачьи упряжки – в другую.
Цивилизация тянет к истошному крику и сумасшедшим картинкам.
Традиционная культура дает силу духа и белизну невидимых полотен».
Так подумалось напоследок.
Солнца в тот день при отлете не было. А хотелось, чтоб оно было.
Я вздохнул и закрыл глаза. Стальные кристаллы прозы зазвенели в ушах.
И тут же перед мысленным взором заскользил по льду Анадырского лимана красный шар с узкой белой поперечной полоской.
Девочка по имени Кэннэй, Девочка Красный Шар!
Она и стала для меня в тот миг яшмовым чукотским солнцем.
Городок Плёс
Там, где Костромка стекается с Волгой, где, канув на глубину, ходят тайные и тихие вихри воды, невдалеке от величавого Ипатия стоит выстроенная для туристов и теперь полузаброшенная деревня. Сонные домки этого берендеева царства глядят на мир испуганно и непонимающе: зачем? Зачем строили, зачем бросали? Зачем выламываются чешуйки деревянные из крыш, соскакивают с петель резные двери, трескаются по ночам матицы и завитки обломанные болтаются?
В одном из таких домков нынешняя зима Митьку и угнездила.
Не топлено, не метено, голодно – зато не так боязно, не обрывается сердце от стуков и дальнего свиста.
Но вот зима прошла, к весне стало теплей, сытней. Сытней – а горше. И горечь эту хоть мажь по щекам, а хоть с хлебом ешь, – никуда она не девается!
Потому и живет Митька через силу. Не живет, доживает.