А через два дня я улетел на Запсиб с новеньким удостоверением корреспондента «Комсомольской правды». Возвращаться мне на стройку для сбора материала не имело смысла — все, что нужно, было у меня под рукой, в записных книжках, в памяти, но так хотелось пролететь над страной за счет газеты, повертеть удостоверением перед носом морячка Боброва, который по-прежнему работал в «Металлургстрое», что я оставил Еву и умчался на Запсиб.
Очерк напечатали, хвалили на летучке, а возвратившийся из отпуска Панкин встретил меня в коридоре, пристально посмотрел, вспомнил и сказал: «А-а, ты вернулся? А сколько прошло? Пять лет?! Не может быть! Ну так заходи ко мне, поговорим. Может быть, к нам?»
— А я уже у вас, — ответил я.
С тех пор я стал именовать Панкина — исключительно в своих мыслях — «крестным отцом». И проработал под его началом пять лет.
Я оказался самым великовозрастным стажером «Комсомолки». Рядом мелькали какие-то девочки и пареньки. Но было несколько толковых ребят, чуть помоложе меня. Был такой кружок «молодых»: это Виталий Игнатенко, бывший сочинский официант, сделавший головокружительную карьеру, ставший лауреатом Ленинской премии за фильм о Брежневе, он и теперь на самом верхнем этаже информационного агентства, генеральный директор или что-то в этом роде; это Анатолий Стреляный с неистребимым хохлатским акцентом, тоже не слабый журналист, через пару лет его изгнали из газеты с клеймом «не наш» — за статьи, которые не смогли переварить, но он не потерялся, много лет работал на радиостанции «Свобода», можно сказать, матерый антисоветчик или борец за нашу свободу, кому как нравится; в круг молодых и начинающих тогда входил и Игорь Клямкин, в ту пору студент, начитанный и серьезный, а ныне доктор наук, любимый автор либеральной интеллигенции, и мне предстояло с ним еще раз пересечься; среди нас был и Юрий Рост, совсем мальчик, с фотоаппаратом, а теперь едва ли не самый талантливый, который одинаково блистательно владеет и словом, и объективом камеры, и тоже сделавший свой нравственный выбор; еще был вовсе ребенок, подвизавшийся в «Алом парусе» Юрий Щекочихин, через тридцать лет убитый — слишком настойчиво отстаивал свое право на человеческую жизнь. Никто не знал, как сложится личная судьба каждого из нас, да и сложится ли она вообще.
Мы вкалывали, как негры. Я двенадцать раз в первый год съездил в длительные командировки, сидел в отделе, редактировал чужие статьи, отвечал на письма, дежурил по номеру, спускаясь с шестого этажа в типографию. Опыт, приобретенный в многотиражке, пригодился.
В первые месяцы я дневал и ночевал в редакции. Возвращался домой за полночь, в комнатку в коммуналке, которую мать оставила нам, а сама перебралась в другую, полученную наконец-то за долгие годы службы.
Однажды я застал дома Еву и Леоновича. Меня это не удивило. Поэт разошелся с женой и теперь часто бывал у нас. Мы его «жалели», как выразилась Ева, и действительно, хотелось помочь старому товарищу. Леонович часто оставался с Евой и нашим маленьким сыном вместо няньки. Я уезжал под вечер в редакцию, если по отделу шел материал. Стажер — это что-то вроде затычки для всех дыр. Он и «свежая голова», и доброволец в трудную командировку на Урал, в какой-нибудь Ирбит, забытый богом, а в Прибалтику ездила «белая кость», такой в нашем отделе была Оля Кучкина, аристократка и красавица, у которой была собственная «Волга».
Вот и в этот раз я отправился в редакцию, оставив дома Леоновича и Еву. Странная тревога вдруг охватила меня: да в того ли злодея целился Гоша, когда попал в Аваняна?
Статью сняли из номера, едва я расположился в редакционной комнате, приготовившись коротать в ней полночи.
Я возвращался домой с чувством нараставшей тревоги.
Открыл ключом входную квартирную дверь. Не стал по привычке шуметь и призывать Еву встретить меня. Прошел к своей комнате. Потрогал дверь, она была заперта на крючок изнутри. Я постучал. Дверь приоткрылась. В слабо освещенной комнате, с настольной лампой, прикрытой сверху платком, различил силуэт Леоновича, сидевшего за столом со стаканом вина. На столе стоял бочонок, привезенный недавно мною из Молдавии, из него мы все вместе потягивали через резиновую трубку кисло-сладкое вино «Лидия». И нам казалось: «Пьем, пьем, а оно все не кончается».
— Зачем ты пришел, Лушин? — сказала Ева. — Неужели не понимаешь, что тебе тут нечего делать?
На кровати посапывал сын. Ему исполнилось три года.
От стола подал голос Леонович:
— Старик, извини, ты лишний. Мы с Евой давно уже вместе…
— А мне что делать? — пошутил я, еще не веря в реальность происходящего. Слабый свет, тени от предметов, мирный бочонок, улегшийся посреди стола, как поросенок, дыхание ребенка, друг, посвятивший мне стихи про «суровых мальчиков», — и Ева, Ева… Теперь она стоит и повторяет: «Уходи, уходи, Лушин. Я тебя не люблю…»
Проснулся сын. Чтобы унять нервную дрожь, я взял его на руки, но Ева стремительно отобрала ребенка и стала укладывать, еще больше тормоша и вызывая плач.
И тут вмешался Леонович.