— Как ты понял, я — Гоша Левченко, — сказал он. — А ты — тот самый лопух, который бросил Внешторг. Так?
Я промолчал.
— Ты не обижайся. У нас тут каждой твари по паре. Но из Внешторга ты будешь один.
Так я попал в новую для себя компанию, совершенно не похожую на прежнее мое окружение.
Журналист, секретарь комитета комсомола, инженер-сантехник с гитарой, пара девиц, мечтавших выйти замуж за кого-нибудь из приезжих и надеявшихся, что московские жены, не в пример Еве, не последуют за мужчинами в Сибирь, кое-кто из рабочих ребят, придававших собранию фундаментальность, да вот теперь мы с Евой — проводили вместе практически каждый вечер. Пели песни, от Визбора до блатного фольклора, пели и: «…в коммунистической бригаде с нами Ле-е-е-нин… впереди!» — пели вдохновенно, без иронии и заднего смысла. Конечно, и пили от души. Говорили о политике. Перемывали местные кости, толковали о делах стройки, устраивая своеобразные домашние планерки. Все это с криком, в табачном дыму, с отлучками за очередной бутылкой. На полу грязь, окурки, на столе бычки в томате. И счастливые глаза Евы, которой оказывали особое внимание. Я был на седьмом небе.
Заполночь расползались по углам. Кто где, кто с кем. Инженер-сантехник по фамилии Ливенсон уступил мне только что полученную однокомнатную квартиру — легко и естественно, а сам перебрался к комсомольскому секретарю в соседний подъезд, где уже обитал журналист из многотиражки и где происходили ежевечерние посиделки. Из мебели нам досталась кровать и сваренный из арматуры шкаф: каркас, обтянутый парусиной, вроде пляжной кабинки. Я был в восторге.
К хозяину квартиры Ливенсону мы ходили в соседний подъезд, вернее, к секретарю комитета комсомола стройки Вербицкому, у которого Ливенсон поселился, да и Гоша там обитал, — при этом не надо было спускаться и опять подниматься на пятый этаж, достаточно было перейти по чердаку, тропа была уже проложена.
Помню, как во время очередной вечеринки Вербицкий свалился без сил и заснул. Было три часа ночи, в дверь застучали.
На пороге стоял комсорг управления механизации хитроватый Лозеев. Пришел за Вербицким, того разбудили.
— Старик! — сказал Лозеев. — Пойди пожми ребятам руку.
Ночная смена закончила монтаж лыжной базы, по местным масштабам очень важного объекта. И надо было поздравить работяг. Такие игры воспринимались как само собой разумеющееся. Вербицкому в голову не пришло ответить: «Ты что? Сдурел?»
Высоченный и худой Вербицкий, или просто Венька, как его все звали, хотя ему исполнилось тридцать, мгновенно отреагировал на ситуацию. Прогоняя остатки сна и хмеля, ополоснул лицо, надел сапоги и ушел в ночь. И возвратился уже на следующий день вечером.
Я безоговорочно принял игру. И даже долго воспринимал ее всерьез в силу романтизма и склонности к идеализации действительности. Скажи мне в ту пору, что Вениамин Вербицкий — партийный шаман, я бы не понял, о чем речь.
Окружающий мир представлялся мне лишенным пошлости. И конечно, эстетически совершенным. Поступки людей и сами люди, их облик, их речь — буквально все, казалось мне, несло на себе отпечаток гармонии, обладало чувством меры.
Гоша Левченко, например, ходил в кирзовых сапогах, выцветших штанах и, конечно, ковбойке, обычном наряде стройки. Но я смотрел на него, как на небожителя. Жесткий ежик, узкая полоска загорелого лба, под которым, отделенные пучками густых черных бровей, поблескивали юморком маленькие лукавые глазки кубанского станичника. Он обращался ко мне: «Старичок!» И я готов был рыдать от счастья.
В сущности, Гоша Левченко был добрейшим малым. Был талантлив, обладал природным вкусом, острым глазом и — что немаловажно — был работоспособен, хотя и пил временами без меры. Но наступал момент, когда Гоша завязывал и садился за стол. Он первым из компании расстался с журналистикой, решив: пора становиться писателем. Начал сочинять по горячим следам роман о стройке.
В поле моего зрения в это время появились еще два литератора. Василий Аксенов, почти мой ровесник, живший в Москве, которым я зачитывался. И провинциал постарше — Александр Солженицын, возникший невесть откуда. Я их никогда не видел, но, прочитав, понял: птицы большого полета. И, к удивлению своему, заметил, как менялся Гоша, стоило завести разговор об Аксенове. Нива, которую распахивал Гоша Левченко, была иная, и я почувствовал напряжение в тоне, легкое пренебрежение знатока жизни к московскому пижону, как называл Гоша Аксенова. Я же проглатывал все, что доходило в Сибирь, каждый рассказ, спрашивал у Гоши: «Читал?» В ответ Гоша в очередной раз завязывал и садился «кропать» свой ответ Чемберлену. Солженицын же находился вне зоны его состязания с Аксеновым. Такой артиллерии ни у кого на стройке не имелось.