Пан Скшетуский онемел от радости. Тысячи мыслей и воспоминаний теснились в его голове. Елена как живая встала перед ним, такая же, какою он видел ее в Розлогах, перед поездкою в Сечь, такая же прелестная, раскрасневшаяся, с черными очами, полными невыразимой сладости. Ему казалось, что он видит ее сейчас, чувствует, каким жаром веет от ее горящих щек, слышит биение ее сердца. Вспомнил он и сад вишневый, и кукушку, и вопросы, которые он задавал ей, и смущение Елены… И вся душа его трепетала от радости и счастья. Что в сравнении с этим его страдания? Словно море в сравнении с океаном. Ему хотелось закричать, вновь упасть на колени, благодарить Бога, а главное — все узнать, узнать все… это самое первое. И он вновь начал свой допрос:
— Жива, здорова?
— Жива, здорова! — словно эхо, отвечал пан Заглоба.
— И она послала вас?
— Она.
— А письмо у вас есть?
— Есть.
— Давайте!
— Оно зашито, да к тому же теперь ночь. Потерпите.
— Не могу… Вы сами видите!
— Вижу.
Ответы пана Заглобы становились все лаконичнее, наконец, он клюнул носом раз, другой и заснул. Скшетуский понял, что тут уж ничего не поделаешь, и всецело отдался своим мечтам.
Глава XIII
Нетрудно вообразить, как принял князь известие Скшетуского об отказе Осиньского и Корыцкого. Все складывалось так, что нужно было обладать железною волей Еремии, чтоб не согнуться, не впасть в отчаяние и не выронить из рук оружия. Напрасно он бросил на произвол судьбы свои безграничные владения, напрасно метался из стороны в сторону, как лев в клетке, напрасно наносил удар за ударом страшному бунту, показывая чудеса храбрости, — все напрасно! Приближалась минута, когда он должен был осознать свое бессилие, отступить в мирные края и остаться немым свидетелем того, что делалось на Украине. Кто же его обрекал на бездействие? Не мечи казаков, нет, коварство своих, поляков. Разве он не верно рассчитывал, собираясь в поход из Заднепровья, что только он, как орел, бросится на бунт и первый занесет над его головою свою победоносную саблю, вся республика придет к нему на помощь и отдаст в его руки всю свою силу, свой карающий меч? А теперь? Король умер, после его смерти власть вождя отдана в другие руки, а его, Еремию, оставили в тени. То была первая уступка Хмельницкому, но не оскорбленное самолюбие говорило теперь в душе князя. Он страдал от сознания, что эта поруганная республика упала так низко, что избегает борьбы, в страхе отступает перед одним казаком и хочет миривши переговорами отвратить удар его грозной десницы. С момента победы под Махновкой до Еремии доходили известия о том, насколько князь Доминик Заславский не расположен к нему. Во время отсутствия Скшетуского приехал пан Корш-Зенкевич с известием, что Овруч объят огнем. Тамошнее население не склонялось на сторону бунта, но пришел Кшечовский и силою заставил народ следовать за собою. Хутора, деревни, городки — все сожжено; шляхта, не успевшая спастись, вырезана, в том числе пан Елец, старый слуга и друг Вишневецких. Князь рассчитывал, что после соединения с Осиньским и Корыцким он разобьет Кривоноса, а потом пойдет на север, к Овручу, чтоб, столковавшись с гетманом литовским, поставить бунтовщиков меж двух огней. Теперь же все планы его разрушались из-за приказа князя Доминика. Еремия не был достаточно силен, чтобы встретиться с Кривоносом, а на киевского воеводу он не особенно рассчитывал. Пан Тышкевич всей душой и сердцем принадлежал к мирной партии и, если подчинился энергии и нравственной силе князя, то ненадолго.
Князь молча выслушал донесение Скшетуского, облокотился на стол и закрыл руками лицо. Все присутствующие тоже молчали; наконец, князь заговорил:
— Клянусь Богом, это превышает человеческое терпение! Словно я один должен стараться и вместо помощи встречать только препятствия? Я же мог уйти подальше, в Сандомир, и там спокойно проживать в своих имениях? Но я этого не сделал, не сделал единственно из любви к родине, и вот награда за все труды, жертвы, за все…
Князь говорил спокойно, но в словах его было столько горечи, что всех невольно охватывала жалость. Старые полковники и молодые герои последних битв смотрели на него с грустью и сочувствием; они понимали, какую тяжелую борьбу ведет с собою этот железный человек, как сильно должна страдать его гордость. Он, князь Божией милостью, он, воевода русский, сенатор республики, должен был отступать перед Хмельницким и Кривоносом, он, почти самостоятельный монарх, который еще так недавно принимал послов иностранных держав, теперь должен был сойти с поприща славы. Он, созданный для великих дел, сознающий свою силу, теперь поневоле должен признать свое поражение…
Заботы и тревоги сильно состарили Еремию. Он похудел, глаза его ввалились, в черном, как вороново крыло, чубе появились серебряные нити. Но по лицу разлилось какое-то великое, трагическое спокойствие; гордость еще заставляла скрывать страдания.