Войска отправились вперед в тот же самый день под командой пана Володыевского. Край был еще спокоен. Кое-где появлялись разбойничьи шайки, грабящие как панские дома, так и крестьянские хаты, но разбойников уняли более или менее строгими мерами. Народ пока еще не восставал, хотя умы волновались, и вооруженные толпы каждую ночь переправлялись через Днепр. Страх еще уступал место жажде крови и разбоя. Был только один зловещий признак: отовсюду, даже из тех деревенек, которые не высылали помощи Хмелю, народ убегал перед приближением княжеских войск, точно боясь, что страшный князь поймет, что таится в их душе, и покарает за это. Он и карал повсюду, где видел хоть малейшие признаки зарождающегося бунта, и благодаря своей натуре, не знающей удержу ни в чем, карал страшно, немилосердно. Можно было сказать, что по обеим сторонам Днепра свирепствовали две силы: одна, страшная для шляхты, — Хмельницкий, другая для бунтовщиков, — князь Еремия. В народе шепотом толковали, что если эти две силы столкнутся, то солнце померкнет и воды в реках обагрятся кровью. Но сойтись скоро они не могли; победитель под Желтыми Водами, победитель под Корсунем, — словом, тот Хмельницкий, который разбил коронные войска, взял в плен гетманов и теперь стоял во главе сотен тысяч, — просто-напросто боялся лубенского владыку, который теперь искал его за Днепром.
Княжеские войска прошли Слепород. Сам жнязь остановился для отдыха в Филиппове. Там ему донесли, что прибыли послы от Хмельницкого с дисьмом и просьбой об аудиенции. Князь немедленно призвал их к себе. Они явились в числе шести человек. Послы вошли во двор дома, где жил князь, гордые, самоуверенные. Во главе их был атаман Сухая Рука, гордый своею ролью в корсунской битве и недавним полковничьим чином. Но едва лишь депутация увидела князя, как ее обуял такой неведомый страх, что вся она, без слов, опустилась на колени.
Князь, окруженный своею свитою, приказал им встать и спросил, с чем они прибыли.
— С письмом от гетмана, — ответил Сухая Рука.
Князь остановил свои глаза на нем и ответил спокойно, чеканя каждое слово:
— От разбойника и грабителя, а не от гетмана. Запорожцы побледнели и опустили головы.
Князь приказал пану Машкевичу взять и прочесть письмо.
Письмо было почтительное. В Хмельницком, уже после Корсуня, лисья хитрость взяла верх над львиной отвагою: он не забывал, что пишет Вишневецкому. Он прикидывался смиренным для того, может быть, чтобы успокоить и потом безнаказанно уязвить могущественного врага, но прикидывался несомненно. Он писал, что всему виною Чаплинский, что если над гетманами разразилось несчастье, то это не его, Хмельницкого, вина, а последствия угнетений, каким подвергаются казаки по всей Украине. Но вместе с тем, он просит князя не гневаться на него, он останется всегда покорным слугою князя и, чтобы оградить своих посланцев, извещает, что отпустил на волю взятого им в плен гусарского поручика пана Скшетуского.
Тут следовали жалобы на гордыню пана Скшетуского, который не хотел взять писем от Хмельницкого к князю и тем самым оскорбил достоинство гетмана и всего запорожского войска. Той же самой гордыне и презрению, с каким ляхи постоянно обращались к казакам, Хмельницкий приписывал и все сражения, начиная от Желтых Вод и кончая Корсунем. Письмо кончалось уверением в преданности республике и самому князю.
Казаки с удивлением прислушивались к чтению привезенного ими письма. Они рассчитывали встретить в нем что угодно — Дерзкие обвинения, гордый вызов, но не просьбы. Ясно, что Хмельницкий боялся князя. Послы присмирели еще более и пытливо вглядывались в лицо князя: не написан ли на нем их смертный приговор? И хотя они знали, на что идут, но теперь их разбирал безотчетный страх. А князь слушал спокойно и только время от времени опускал свои черные глаза, словно желал удержать молнию, готовую блеснуть в них; было ясно, что им владеет безудержный гнев. Когда письмо было прочитано, он не сказал ни слова казакам, только велел Володыевскому убрать их с глаз долой и содержать под стражей, а сам обратился к окружающим его полковникам:
— Велика хитрость нашего врага! Он этими письмами хочет усыпить нас, для того чтоб потом напасть неожиданно, или рассчитывает идти вглубь республики, дабы заключить мир и выхлопотать себе прощение правительства и короля. Тогда он будет себя чувствовать в полной безопасности, потому что, если я захочу воевать с ним, то бунтовщиком буду уже я, а не он.
Вурцель даже схватился за голову.
— О, vulpes astuta [46]
!— Какой ваш совет, господа? — спросил князь. — Говорите смело, а потом я скажу вам свое мнение.
Старый Зацвилиховский, давно уже покинувший Чигирин и соединившийся с князем, заговорил первый: