— Страшно! Страшно! И это грозит всем нам, каждому, мне и тебе! Пойдём, помолимся, Рупрехт, и да оставит нам Бог столько жизни, чтобы загладить все грехи наши!
В эту минуту Рената, наивная и робкая, похожа была на маленькую деревенскую девочку, которую пугает заезжий монах, надеясь с её помощью распродать побольше индульгенций, и была она мне мила и дорога несказанно. Я охотно последовал за ней к маленькому алтарю, бывшему в её комнате, и мы стали на колени, повторяя святые слова: “Placare Christe servulis…”[59]
Эта общая молитва, когда мы стояли рядом, как два изваяния в церкви, и когда наши голоса смешивались, как запах двух рядом растущих цветков, решила нашу участь, потому что оба мы не одолели вновь желаний, вдруг вставших со дна нашей души, как встает из корзины, на свист заклинателя, — его змея.Я не хочу обвинять здесь в этом последнем поступке Ренату и не могу принять за неё всей вины на себя, и пусть рассудит это в своё время тот, кому принадлежит судить и разрешать, в руках которого весы верные и кто не зрит на лица. Но кто бы ни был из нас виноват в этом нашем последнем падении, во всяком случае, скорбь, которая поборола Ренату, едва миновало головокружение страсти, ещё не имела в прошлом равного ничего. Рената с таким изумлением и с такой дрожью отпрянула от меня, словно я завладел ею тайно, в её сне, или насилием, как Тарквиний Лукрецией, и первые два слова, произнесённые ею, ударили меня бичом по сердцу сильнее, чем все последующие проклятия. Эти два слова, исполненные беспредельной тоски, были:
— Рупрехт! опять!
Я схватил руки Ренаты, хотел целовать их, заговорил торопливо:
— Рената! Клянусь Богом, клянусь спасением души, я не знаю сам, как всё это произошло! Это всё — лишь оттого, что я слишком люблю тебя, что я согласен на все мучения Бригитты, только бы целовать твои губы!
Но Рената высвободила свои пальцы, отбежала на середину комнаты, словно для того, чтобы быть от меня дальше, и закричала мне вне себя:
— Лжёшь! Лицемеришь! Опять лжёшь! Подлый! Подлый! Ты — сатана! В тебе — дьявол! Господи, Иисусе Христе, охрани меня от этого человека!
Я попытался настичь Ренату, протягивал к ней руки, повторял ей какие-то ненужные извинения и бесплодные клятвы, но она отстранялась от меня, крича мне:
— Прочь от меня! Ты мне ненавистен! Ты мне противен! Это в безумии я говорила, что люблю тебя, в безумии и в отчаяньи, так как мне ничего не оставалось больше! Но я дрожала от отвращения, когда ты обнимал меня! Ненавижу тебя, проклятый!
Наконец я сказал:
— Рената, почему ты обвиняешь меня одного, но не себя? Разве ты не одинаково виновата, поддаваясь моему соблазну, как я, уступая твоему? Вернее, не Бог ли виноват, сотворив людей слабыми и не дав им сил для борьбы с грехом?
В эту минуту Рената остановилась, словно поражённая моими богохулениями, дико стала оглядываться и, увидев лежащий на столе нож, схватила его, как оружие избавления.
— Вот, вот, гляди! — крикнула она мне голосом хриплым. — Вот какое средство завещал нам сам Христос, если тело наше искушает нас!
Говоря так, Рената ударяла себя клинком в плечо, и кровь окрасила место раны, а через миг потекла и из рукава её платья. У меня тотчас мелькнула мысль, что этот порыв — последний, что за ним наступит упадок всех сил, и я хотел подхватить Ренату в руки, как изнемогшую. Но, против ожидания, рана только придала ей новой ярости, и, с удвоенным негодованием, она оттолкнула меня, метнулась в сторону и опять закричала мне:
— Уйди! Уйди! Не хочу, чтобы ты ко мне прикасался!
Потом, совершенно обезумевшая, а может быть, подпавшая под влияние злого духа, Рената с размаха бросила в меня ножом, который ещё держала в руке, так что я едва успел уклониться от опасного удара. Тут же схватила она со стола тяжёлые книги и стала метать их в меня, как ядра из баллисты, а за ними и все другие мелкие предметы, находившиеся в комнате.
Защищаясь, сколько было можно, от этого града, хотел я говорить и образумить Ренату, но её каждое моё новое слово приводило в большее раздражение, каждое моё движение возбуждало ещё и ещё. Я видел её лицо, бледное, как никогда, и искажённое судорогами до неузнаваемости, я видел её глаза, в которых зрачки расширились вдвое, — и весь её облик, всё её тело, находившееся в непрерывной дрожи, доказывали мне, что не она владеет собой, но кто-то иной распоряжается её телом и её волей. И вот в ту минуту, слыша повторные крики Ренаты: “уйди! уйди!”, видя, в какую ярость приводит её моё присутствие, принял я решение, может быть, неосторожное, но за которое сегодня всё же не смею упрекать себя: я решился действительно уйти из дому, полагая, что без меня Рената скорее овладеет собой и успокоится. Кроме того, не мог я оставаться твёрдым, как марнезийская скала[cxliii]
, слыша непрестанные оскорбления себе, и хотя понимал умом, что Рената за них не ответственна, однако не без труда удерживал я себя, чтобы не крикнуть ей в ответ и своих обвинений.