Послышался топот казачьих коней и появилась группа всадников, скакавших друг за другом. Булавин вышел им навстречу, поднял руку и закричал так, как он командовал эскадронами в дивизии фон Панвица: «Сто-о-ойте, ребята! Латышонок вас обманет. Не заплатит. Возвращайтесь по домам!» Казаки осадили коней и тоже закричали наперебой: «Заткнись, Булавин! Ну тебя к черту! У самих настроение – никуда... а ты еще каркаешь!»
Когда мы той же боевой троицей зашли в главные мавританские ворота цирка, Булавин остановился, закатал воинственно рукава рубахи, по дороге он уже хорошо хлебнул у итальянца Луиса, и начал громогласную речь: «А где этот латышонок, который нам не хочет заплатить за то, что так отважно вчера держали напор публики? Где, я спрашиваю?.. Карлстон, не прячься, выходи, выноси деньги!..»
А тот уже давал распоряжения своему старшему контролеру – выйти к нам навстречу. Володька вышел, он принёс деньги и устное распоряжение Карлстона о том, что «нас сегодня сокращают по причине малочисленности публики!»
(Как мы узнали потом, ни казакам-джигитам, ни Юрке Щербовичу, который привозил лозу в чемодане, ни бывшей балерине Людмилиной, ни самому старшему контролёру Вовке Вишневскому Карлстон не заплатил. Цирк «латышонка» просто-напросто прогорел.)
Получив с Карлстона, мы хорошо посидели в первом же кабачке!
С Булавиным мы дольше всех других приехавших в Венецуэлу из Европы находились на содержании института иммиграции. Жили в отеле «Конкордия» бесплатно, потому что ответственный за нас чиновник института взял у нас много картин для продажи, а нам не заплатил ни боливара. Продал, мол, в долг, но должники не отдают деньги, и попросил дюжину новых наших картин. Но и за них с нами не рассчитался. Так и продолжалось два месяца: чиновник продавал наши картины, а нам продлевал содержание в «Конкордии». Впрочем, мы успевали рисовать не только для чиновника, немало наших – «русских», «чешских», «немецких» и «местных» – пейзажей украсили стены квартир и особняков венесуэльской столицы, окрестных городков и селений.
И все же к концу второго месяца «вольготная» наша жизнь в Каракасе закончилась. Чиновник направил нас в городок Маракай, в отдел института иммиграции с письмом к его другу – председателю Маракайского отделения института. Чиновники хорошо договорились, и маракайский чиновник принял нас с Булавиным, как ТОЛЬКО ЧТО приехавших из Европы.
Мы готовились к любой черной работе, но нас поселили в отель «Ингенио Боливар», устроенный в бывшем имении Боливара освободителя Венецуэлы, в тридцати километрах от городка. И – «забыли».
Место называлось Сан-Матео. Это было живописное село с речкой, на вид чистой, но зараженной тропической болезнью «билярсией». И нас предупредили, что в речке купаться нельзя.
Но рядом простиралось еще более живописное озеро.
В большом колониальном доме Боливара жили семьи земледельцев из Югославии – сербов, хорватов и русских казаков белой эмиграции, женатых на сербках.
Казаки рассказывали: «По приезде нас обещали посадить на землю, а повезли через узкий перешеек, как Перекоп, на полуостров, на котором ничего не растёт. Песок и колючки. И попробовали посадить нас там, на песок и на колючки, а мы воспротивились. Тогда нас привезли сюда. Мы тут ловим рыбу в озере и продаём в Маракае. Жены наши делают искусственные цветы и тоже продают в Маракае. Живем тут, как на курорте, на всём готовом. Каждые три недели нам меняют простыни, хорошо кормят, еду привозят из Маракая – из «семидор популар» – из народной столовой, которые учредил президент Венецуэлы Ромуло Бетанкур во всех городах страны. Народные столовые с завтраками, обедами и ужинами за один боливар. Но мы не платим этот боливар, за нас платит институт...»
Бумагой и акварельными красками мы запаслись в Каракасе, так что сразу начали рисовать и ездить на автобусе в Маракай продавать наши картинки. Булавин продолжал писать чешские Великие Татры, поскольку чехов оказалось в тропическом городке много. Венесуэльцы требовали у художника свой Шпиц Боливар. И требуемое от Булавина – получали.
Я увлекся тропическими видами окрестностей, рисуя их в классическом стиле, то есть в реальном изображении, но с допущением более ярких красок и фантазий. Булавин называл это импрессионизмом, а мой учитель Хрисогонов, когда в Каракасе я показал ему свои пейзажи, пришел в восторг и определил это – «оригинальным стилем преувеличенной яркости». Он говорил мне: «Ты выдумал новое художество, так и продолжай утрировать тона, цвета. Этот синий цвет не хуже синего периода Пикассо... Я дам тебе несколько уроков, чтобы усовершенствовать твою новую школу, и тогда тебе нужно будет переменить подпись, потому что под твоей подписью Генералова, и Булавина тоже, – вся Венецуэла заполнена дешевыми картинками».
С Булавиным мы договорились: не делать друг другу конкуренции! Он мне сказал: «Шура! Ты продолжай изображать свои тропические виды и не копируй с меня мои Татры, а я не стану писать тропики!»