— Я его не понимать! — выкрикнул лейтенант, оборачиваясь.
Девчонка стояла рядом с крыльцом, и ее трясло как в лихорадке.
— Да офицерик он красный, господин лейтенант, — засовывая цигарку под усы дрожащей рукой, сказал тот самый Тарас. Лицо его дергалось и было красным как свекла. — И этот с ним — тоже… Красные командиры они, господин лейтенант…
— Ублюдок!.. — Девчонка налетела на брата как орлица.
Я ни разу не видел, чтобы женщина была в такой слепой ярости. Все, что копилось в ней все то время, что мы знакомы, выходило из нее, как из пробоины в сердце, — накатом, цунами, ударной волной… Я чувствовал, что перед глазами стоял ребенок ее и два потных, дурно пахнущих кислятиной насильника…
— Зачем родили тебя, для чего?! — Схватив за волосы Тараса, брата своего, она свободной рукой изо всех сил била его по лицу. — Это же русские!.. русские!..
— Отцепись, дура!.. — хрипел он, пытаясь ухватить эту руку.
Мы с Мазуриным и дюжина фашистов смотрели на это, и в какой-то момент мне показалось: мы с Мазуриным, немцы, девчонка с братом — все это живет отдельно, само по себе.
— Забыла, сколько они народу извели?! — орал теперь хозяин дома. — Сколько горя хапнули через этих красных?!
— Они же русские командиры, гад!.. Военные, они Родину защищают, а ты их… подонкам этим!.. сдал!..
— Военные?! — Предатель изловчился и откинул от себя сестру. — А ты забыла, как эти военные вместе с командармом Тухачевским отца твоего, дядьку моева, газом в лесу затравили?!
— Отведите эту суку в сторону! — пролаял оберштурмфюрер.
Двое эсэсовцев схватили женщину за руки и повели, безвольную, рыдающую, от крыльца.
Я не успел заметить, как в руках оберштурмфюрера оказался «парабеллум». В отличие от советских командиров, офицеры рейха носят кобуру на левом боку, впереди. И оттого, что он стоял ко мне спиной и я видел лишь ремень, перетянувший его осиную талию, я упустил его движение из виду.
— Как жаль, что я не могу сказать ей сейчас, что не ее виню… — раздалось слева от меня, и я повернул голову.
Взбугрив желваки на скулах, Мазурин стоял и так же яростно сжимал веки.
— Как я жалею… — процедил он сквозь зубы.
Оберштурмфюрер кивнул солдатам и, пряча пистолет в кобуру, направился к крыльцу. Нас руками и автоматами толкали в спину до тех пор, пока мы не оказались у стены. Не знаю, что вызывало у немецкого офицера столько бешенства — оно читалось в каждом его движении. Эти чересчур резкие выкрики, когда того не требовала обстановка, демонстративно скорое впихивание «парабеллума» в кобуру. И, приглядевшись, я понял. Он никак не может соотнести наше положение с нашим поведением. По его расчетам, а он тому был уже не раз, видимо, свидетелем, мы должны сейчас падать на колени, молить о пощаде и заверять, что не командиры. Шли-де из Могилева в Одессу, чтобы убежать от советской власти. Но вместо того, чтобы нести околесицу и лгать, чтобы выиграть шанс на спасение, мы молчали и о чем-то переговаривались. Это его и бесило.
— Русский командир? — он ткнул пальцем в направлении Мазурина.
— Нет, он всего лишь русский полицейский. А я всего лишь русский врач.
Потеряв дар речи, оберштурмфюрер смотрел на меня изумленным взглядом.
Сзади раздался хриплый смешок, послышались восклицания, которые, если перевести на русский, звучали как: «ни хрена себе» и — «он знает немецкий». Так реагировали на мое заявление солдаты.
— Что ты ему сказал? — глядя под ноги, выдавил капитан.
— Что ты легавый, а я — хирург.
— Не разговаривать друг с другом! — прикрикнул эсэсовец. — Где вы учились немецкому языку?
— В России.
— Вы из немецкой семьи?
— Ницше знал греческий, так может ли быть такое, чтобы он был из греческой семьи?
Видимо, дел у этого офицера было много. Поэтому он снова вынул «парабеллум» и сделал в мою сторону два шага…