– Все, девочка, все, – ободряюще подтверждал Валет, крепко обнимая ее одной рукой, а другой нащупывая в кармане фляжку. – Держи вот, тяпни для здоровья, хорошая штука…
– Тоже твоя мать готовила?
– А то… Давай-давай, все глотай, до конца, за наше счастье… Ух, молодец ты, Катька, каких не знаю! Сроду у меня такой марухи не было! Этакое дело в неделю обстряпали! Мы теперь с тобой в Бессарабию подадимся, и все концы в воду! А то и за границу! Хочешь в Бухарест? Или в Варшаву? Можно и в Париж!
– Не… Не хочу. – Катерина вдруг отстранилась, с силой упершись руками в грудь Валета. Спросила зло, в упор: – Зачем не дал застрелить его? У меня ведь другого случая не будет!
Валет ответил не сразу. В темноте пролетки Катерина не видела его лица. Чуть погодя вспыхнула красным светом спичка: Валет зажег папиросу, затянулся, выпустил дым. Невнятно, не выпуская папиросы изо рта, сказал:
– Катька, вот что… Слухай сейчас, повторять не буду. Жисть наша рисковая, и в ней всяко случиться может. Но ежели можно греха на душу не брать – не бери. Боженька не фраер, он все видит. Передумает помогать – и на пустяке погоришь. Не я придумал, умные люди говорят.
Катерина дернула голым плечом, но, взглянув на серьезное лицо Валета, выхваченное из темноты светом папиросы, промолчала. Дождь шумел, упругие струи хлестали по верху пролетки, и страшно, нечеловечески хотелось спать.
Мартемьянов с Софьей покинули Вену в конце мая. По желанию последней они поехали в Париж – к тому времени уже летний, золотисто-розовый, с прохладной тенью от каштанов на бульварах, с ленивыми солнечными бликами на медленно текущей воде Сены, с веселыми толпами на улицах и площадях. Марфа, которую возмущала безалаберность местных жителей и невозможность с ними объясниться, бурчала по вечерам в гостинице:
– Не мужики, а, прости господи, дурачье какое-то… В Вене-то херры поприличней были, сурьезные мужчины, а эти… И чего все время хихикать, и чего зубы скалить? Человеческого языка не понимаешь – так молчи, как порядочный, умным притворяйся, а не закатывайся! За титьки честную девушку хватаешь – не ржи как дурак! Понимай, что она и зуба лишить смогёт, не поглядит, что француз! Мы этих французов с ихним Наполеоном и допреж били, и сейчас не сильно вспотеем в случае чего!
– Это кто тебя там за титьки хватал, Марфа?! – хохотал Мартемьянов. – Ты мне покажь, я из него душу-то вытрясу!
– Благодарствую, еще сами управляться в силах, – церемонно ответствовала Марфа, пряча в сонных глазах усмешку. Она только недавно перестала подталкивать свою барышню к замужеству – после того как Софья, окончательно выведенная из себя Марфиными нравоучениями, в довольно резких выражениях заявила, что быть женой Мартемьянова не собирается и более не желает ничего об этом слышать. Марфа смирилась и речи о свадьбе не заводила, хотя и вздыхала время от времени, ворча, что сейчас-то, грех бога гневить, все хорошо, а вот чего дальше ждать? Софья сама постоянно думала об этом, но следовать советам Марфы и потихоньку откладывать деньги на черный, неизбежно грядущий, день отказывалась. Впрочем, она подозревала, что Марфа все-таки отщипывает понемногу от выдаваемой Мартемьяновым «на булавки» солидной пачки денег, к которым Софья практически не прикасалась, поскольку не знала, на что их тратить. Единственной настоящей ее радостью в Париже было наличие в гостиничном номере огромного рояля.
Играла Софья дилетантски, уроки в свое время ей давала Анна, но подобрать аккомпанемент к романсу или арии могла без особого труда. Вернувшись из оперы, где по-прежнему бывала почти каждый вечер, она сразу же шла к роялю и пыталась воспроизвести по памяти женские партии и вокализы. Кое-что давалось ей без напряжения, некоторые арии требовали долгих упражнений, и Софья в этом случае не рисковала продолжать, зная, что без руководства опытного учителя очень легко навсегда испортить голос. Любила она вспоминать и русские оперы, особенно обожаемого ею Чайковского, романсы, просто русские песни, так легко ложившиеся на фортепьянную музыку. Эти занятия долго забавляли ее, но однажды Софья, закончив великолепную арию Татьяны для колоратурного сопрано, зачем-то подошла к открытому на бульвары окну и в замешательстве отшатнулась, увидев внизу, на тротуаре, довольно большую толпу парижан, которые, заметив ее, разразились восхищенными воплями и аплодисментами. Только сейчас сообразив, что ее пение в полный голос и бурные изъявления восторга под окнами могут раздражать других обитателей гостиницы, Софья решительно захлопнула окно и поклялась самой себе в дальнейшем петь исключительно вполсилы. Обещанию этому она оставалась верна почти неделю, а потом явившаяся с кухни Марфа, хохоча, поведала о том, что хозяин гостиницы теперь говорит своим постояльцам, что у него остановилась известнейшая европейская оперная певица.
– Даже и имя ваше новое назвал, христопродавец… – закатывалась Марфа, и от ее гренадерского смеха дрожали стеклянные безделушки на полках. – Полина Лукова какая-то, что ль… Вот ведь выдумал, французский жулик, а эти верят!