То было долгое и трудное паломничество. Денег у Эвангела не наличествовало; половину остававшегося пайка он из сострадания отдал бездольному «трактирщику», свою же часть растягивал, как только мог, но в третий день была проглочена последняя кроха. Между тем Эвангел до сих пор проходил мимо либо полностью опустошенных, либо полуразрушенных деревень, где людям и самим нечего было есть. Не имея лучшего, он питался травами, листвой, кореньями, изредка находил кусты с ягодами; спал на голой земле, дырявой армейской шинелью укрываясь. На шестые сутки почти безостановочного пути Эвангел добрел до пощаженного войной городка. Здесь, вконец изможденный и изголодавший, чуть живой, он с инстинктивной решимостью вошел в булочную и на коленях стал молить хозяйку дать ему что-нибудь поесть, судорожно тыча пальцем в свой во всю ширь разинутый рот. Та тут же сунула ему в руки несколько подзаплесневелых хлебцев, поторапливая немого бродягу «убраться вон, ради бога, да не мычать на всю лавку». Эвангел, едва ли себя помня от ликования, забежал в подворотню и там с дикой, бесконтрольной поспешностью стал до боли зубовной вгрызаться в черствый хлеб и, казалось ему, что отродясь не ел он ничего вкуснее (хотя Эвангел сомневается, будто в действительности ощущал какой-либо вкус, — глотал, не успев прожевать). В дальнейшем, проходя через города и села, еще не раз Эвангел вынужден был выпрашивать подачки и лишь дважды (по вине немоты и нищенского вида) ему удалось наняться на тяжелую поденную работу, чтобы честно заработать несколько грошей на пропитание.
Но как бы ни был страшен голод телесный, душевный глад не менее страшен, а утолить его премного сложнее. Никогда прежде не чувствовал Эвангел себя столь одиноким, столь несчастным. На войне в груди его неугасимо теплилась мечта вернуться к своей семье (в силу чего он испытывал укрепительную сочувственную связь с некоторыми, сходными ему судьбой, невольными «товарищами по оружию»); теперь же он был безнадежно потерян в целом мире — чуждом, враждебном — и не имел способности ни с кем перемолвиться, не мог изречь ни единого человеческого слова, и ни единому человеческому слову не доводилось ему внять. Люди взирали на него с отвращением, опасливостью, злобой. Он ощущал себя бродячей собакой, которую чураются, подозревая у ней бешенство. Нередко женщины, его завидя, брезгливо переходили на другую сторону улицы; мужчины, бывало, ежели, преградив дорогу, просил он милостыню, обрушивались на него с сердитыми окриками, а порой били ногой или тростью; дети преследовали его, как диковинного зверя, и, случалось, с озорной жестокостью швыряли в него камнями, над безответным страдальцем потешаясь задорно; попрошайки, «братья по несчастью», и те, пьяной бранью гнали его прочь с оседлых зон своего