И в конце таких и подобных чуть ли не ежедневных тирад, истомленный пылом красноречия отец вкрадчиво вопрошал меня, хранившего молчание во все время его речи: «Ну что же, сын? Убедил я тебя? Отступился ты от безрассудной, от ребяческой своей блажи?» В ответ со стоической твердостью во взоре я отрицательно покачивал головой. Тогда отец болезненно прикрывал веки, медленно распластывал ладонь и, знаменательно повременив несколько мгновений, с гулким хлопком припечатывал себя по лбу; засим безмолвно удалялся… Ему ничего не оставалось, как уступить моему «мальчишескому меднолобию»
, моему «взбалмошному фантазерству», удрученно при сем сокрушаясь, что мы оба еще об этом горько пожалеем…В положенный срок я поступил в лицей. Учился с большим энтузиазмом, прилежно посещал лекции, ведя подробные тетради записей, много читал и размышлял, не пропускал ни одного занятия в клинике. Педагоги были мною очень довольны, горды, и поощрения сих маститых лиц заряжали меня вящей верой в себя; но все же ни один из преподавателей не внушал мне столь вдохновительного впечатления, как мой давний кумир – доктор Альтиат. Только вот с ним, к прискорбному моему потрясению, отношения у нас слагались вовсе не так радужно, как мне дотоле грезилось. Узнав доктора ближе, я обнаружил, что этот человек – светоч врачебной мудрости и духовного благородства, каковым он запечатлелся в моем представлении, – в действительности мрачен и замкнут; и его углубленный взгляд с оттенком грусти созерцал меня в ином свете, нежели благодушные взоры его коллег… Привыкший к заслуженным похвалам и отличиям, я не мог уразуметь, в чем, собственно, дело, и что конкретно побуждает того, чье одобрение для меня имеет особое значение, проявлять ко мне сдержанную холодность, притом как будто большую, чем к другим ученикам, и наипаче ощутимую, поскольку, будучи взыскательным и сухим, он не острословил в мой адрес своею знаменитой сократической иронией
, меж тем как прочие хорошенько прочувствовали на себе хлесткость словесных розог «черного доктора» (так прозвали Альтиата лицеисты, как за хмурый лик (он часто шутил, но редко улыбался и никогда не смеялся), так и за то, что бессменно облачаясь в черное, носил «траур по человечеству»). Тогда я не мог постичь причины установившейся между нами строгой дистанции; но теперь понимаю: позиция доктора исходила из того, в чем, как мне казалось, он отказывал мне – из искренней симпатии, из кровного сочувствия. Доктора Альтиата всерьез заботил склад моего характера; и ту романтизированную воодушевленность, с какой относился я к искусству врачевания, он почитал не то что неуместной, но прежде всего опасной, и не для пациентов, а лично для меня… Доктор зрел на челе моем роковой перст обреченности – точно такой, каким был отмечен он сам…– Вам, юный Асклепиад29
, – как-то, когда по завершении урока мы оказались наедине, обратился ко мне доктор Альтиат в несколько ироничном тоне, но даже без тени улыбки, – вам, несомненно, представляется, что не за горами времена, когда вы начнете чудодейственным образом спасать людские жизни: нести в этот мир исцеление от мук и страданий, избывать отчаянье, упреждать скорбь. Порой так и будет… отчасти. Но порой будет иначе. Нередко вам придется беспомощно отступать пред натиском тысячерукой смерти, ибо у вас – при всем мыслимом мастерстве и мужестве – не найдется должного орудия ей воспрепятствовать; ибо все живое родится с тем, чтобы умереть, ибо жить и умирать, in essentia («в сущности»), одно и то же. «Первый наш час дает нам и последний», – как издревле гласят философы. И хотя далеко не всем дано жить, но все – все без исключения – подвержены гибели, – она уравнивает каждого: «Pallida mors aequo pulsat pede pauperum tabernas regumque turres» («Бледная ломится смерть одной и той же ногою в лачуги бедных и в царей чертоги»)… Когда у именитого Герофила30 спросили, кто, по его мнению, суть прекрасный врач, он ответил: «Тот, кто способен различать возможное и невозможное». Всегда памятуйте, вы – только человек. Вы сумеете исцелять многие заболевания, утишать боль и даже раздувать едва теплящийся уголек бытия, но не сумеете вытравить непреходящую смерть, – максимум – слегка отсрочить: «Одно лишь в мире постоянно, вечно – непостоянство, бренность всех».