Он надел берет, натер черной ваксой бывшие рыжие полуботинки и направился в гастроном. И попал прямо в обеденный перерыв. Дождался конца перерыва и, чувствуя в животе тяжесть четырех стаканов газировки с яблочным сиропом, вошел. В рыбном отделе кто-то резал рыбу, выставив вперед белый колпак и закрыв им от покупателей склоненное лицо. Сердце Шнобеля забилось; заученным крученым шагом ушел он от «засветки» вбок, за широкую фигуру полковника танковых войск в высокой барашковой папахе. Осторожно выглянув из-за плеча полковника, он уперся взглядом прямо в серый, пристальный, рабочий
взгляд Надежды Петровны, в ее необратимо любимое лицо и, прежде чем умереть со страха, понял, что она не только узнала его, но что узнавание это ей приятно крайне. Но он все-таки инстинктивно спрятался опять за полковничью папаху и так, лбом в меховой затылок, подошел к прилавку в общей очереди, не веря своему счастью. От страха, что неправильно понял ее улыбку, Голобородько никак не мог посчитать, какой рыбы и сколько ему спросить: такой именно план, изобразить покупателя, и был у него с самого начала, но все так непланомерно быстро вышло. Он помнил, что в кармане у него пять рублей сорок одна копейка минус четыре стакана воды, и все вертел шариками, пока не наступил полковнику на сапог. И тут папаха поворачивается и кричит с высоты своего роста и чина, кричит на Шнобеля именно тем голосом санитара, за которым обязательно следует укол: «Ты куда, мать твою, смотришь?». И Голобородько бледнеет от знакомого ужаса перед голосом, и краснеет от публичного оскорбления на глазах любимой женщины, и так вот, пятнистым красно-белым жирафом, прямо и мгновенно впадает в ступорозное состояние.А Надежда Петровна немедленно открывает рот и еще громче полковника распинает полковника за брань в общественных местах. Говорит, в чинах, так уже разучился себя вести перед женщиной. Так я, говорит, научу, говорит. Номер части требует, нажимая на твердые «ч», как и следует здоровой, сильной женщине. И полковник танковых войск изумленно берет свой белужий бок и, крякнув, уходит, а Надя ласково говорит Григорию Ивановичу: «Вам чего, гражданин?», и «ч» у нее уже не такое твердое, и Шнобель наобум отвечает: «Триста грамм кильки балтийской, пожалуйста»; глаза он прячет от публичного позора, машинально замечая — Надежда вроде бы подмигивает. Но только на улице до него доходит: подмигивание ее содержало направление зрачка, а именно — указывало на служебный вход со двора, со стороны Ленинградской.
И правда, ждет его Надя между двумя рядами деревянных ящиков, и оба они молчат. Он молчит от тошноты горького позора и оттого, что очно еще труднее поверить: именно эта официальная женщина в белом, только что запросто смешавшая с грязью человека из высших чинов, она же самая — под одеждой голая, как ни странно, с теми подробностями всего, которые теоретически полагается, конечно, иметь всем женщинам без исключения, но… И притом в постели он чувствовал себя, что ли, выше ее, а ведь он гораздо ниже полковника, которого она!.. Надя же молчала, вероятно, стесняясь своих рук, по локоть выпачканных рыбой, замызганного халата и дурацкого колпака. Скорее же всего — ничего она не стеснялась и совсем недолго молчала, а это ему померещилось. Во всяком случае, начала разговор она, сказав: «А мы ведь с Вами, Григорий Иванович, забыли рассчитаться. Сколько я вам должна за работу?» Голобородько замотал головой таким художественным образом, что, если бы на шее и голове была нарезка, он бы голову с шеи обязательно свинтил. А она: «Это не разговор. Но мне некогда. Приходите завтра в восемь, договоримся».
Дорогой к дому Шнобель думал: кильку, ну вот зачем он кильку-то купил, и что с ее пряным посолом делать язвенному больному? Если, скажем, соседей угощать тремястами граммами кильки, подумают — точно, псих. Кошкам-собакам скармливать такой деликатес — людей не уважать. И он твердо решил: пусть лежит, может, гость какой-никакой зайдет, хоть и забыли все дорогу к нему. И положил кильку за окно, в универсальный свой шкафо-холодильник.
А назавтра он пришел к ней в восемь часов, и они договорились.
К подругам своим в дома Надежда его не водила. Задумайся Шнобель над этим фактом, еще бы больше его потянуло удивиться: что она в нем нашла, если одновременно сама его стесняется? Но кому охота себе голову морочить во время жизни полной жизнью?