Не мешала жить и Берта, с которой хоть и треснула однажды дружба, но почти наладилась вновь, потому что было к тому основание самое прочное — родство душ. И тот, и другая могли быть признаны неограниченно годными для коммунальной жизни: один — по простоте отношения к житейским невзгодам, другая — в силу генетической кагальности. И Шнобель не задумывался походя прихватить ее мусорное ведро вместе со своим — на вынос. А Берта, когда делала цимес, говорила: «Гриша, цимес — это же диетическое блюдо, это же сто процентов чистого витамина А. Кушайте, Гриша, ваша мама очень любила мой цимес». И Григорий Иванович всегда кушал и хорошо кушал; и, поскольку Берта знала, что вообще он ест мало, ей это льстило, ее это радовало.
Так что, думая: соседи, Голобородько имел в виду: Валентина.
Двое гостей регулярно посещали Валентину и ее уже взрослую дочь Риту. Эти гости умели жить, умели приняться с толком и за крашеное увядание бульдожьелицей блондинки Валентины, и за увенчанную «бабеттой» большеротую молодость семнадцатилетней Риты.
Было, разумеется, и тисканье по углам и у вешалки, и комнату освобождали по очереди, уходя в кино. Мать дочку не стеснялась и дочку воспитала в своей вере. Так что было все это; но чаще шла обычная игра двое на двое. То, что можно назвать общением. Ибо всякий человек, какая молва ни ходи о нем, на самом деле предпочитает какое ни на есть пиршество душ занятиям козлиным, отводя первому время, а второму только час, хотя бы потому, что первое способно отвлечь человека от пустоты жизни на большее количество времени.
В моду входил черный кофе; могучий запах его, смешавшись с запахами кухни, сделался очередным кошмаром жизни Голобородько. Да и Ритуля пошла в мать: чаще других песен Высоцкого специально врубала ту, где пелось: «Рядом психи тихие, неизлечимые». Григорий Иванович зла не имел на Высоцкого, как некогда не злился на Толяна; и этот, похоже, не столько помучить хотел других, сколько мучился сам. Но Ритка — скажи, какая дрянь. Известно, яблоко от яблони недалеко падает.
А те двое мужиков его зазывали: им нравилось злить женщин, и, кроме того, забавляло побаловаться с городской знаменитостью. К тому же один из них был давний его знакомец Мостовой, барышник, начинавший пацаном в сороковых, с которым водиться еще в пятидесятых приличные люди считали для себя невозможным, а теперь уже многие считали иначе… Никто не знал всех
дел Мостового, да и я их не знаю; но все знали, что дела эти — крупные, значительные дела, а человеку свойственно уважение ко всему значительному.Этот человек знал, зачем занимается делом: чтобы жить хорошо. И так он даже внешне и жил — хорошо и аккуратно, можно сказать, системно: пиджаку соответствовал галстук, галстуку — зажим для галстука; зажигалка его, хотя и отечественная, никогда не давала осечки, своевременно заправляемая бензином и снабжаемая новыми кремнями. В кармане его нагрудном помещался носовой платок, в брючном правом — нож с открывающими все виды бутылок и банок приборами и брелок с ключами от машины и квартиры; в брючном же левом всегда находился бумажник, и бумажник этот, судя по его толщине, содержал как раз то, что положено: деньги. Он знал, что коньяку сопутствует лимон, лимону — сахарная пудра; он использовал для освежения щек после бритья польскую туалетную воду и не ругался матом при женщинах.
В противоположность ему дружок его Зуев только начинал дело, торговал пока по трояку новомодными шариковыми ручками, импортными пластинками типа «Поет Джордже Марьянович» или «Поет Эмил Димитров». Собою он являл вид блуждающего человечка с блуждающим по сторонам взглядом, разнонаправленными, блуждающими по голове волосами, ходил в чем-то рогожеобразном, драном, с отвисающим воротом, загребая по-пингвиньи руками и пытаясь обогнать следующим нервно-быстрым словом предыдущее, как бы устраивая словесные скачки, перемежая заумь с матерком — короче, принадлежал к пародийно-эксцентричному меньшинству поколения, родившегося, по слову его поэта Вознесенского, «в свитерах».
Внешне один жил хорошо, а другой кое-как, но дышали оба — одним. Это и роднило их, перекрывая разницу в возрасте, размахе дела и проч., это и роднило: даже не душевное родство, а нечто большее — родство судеб во времени. Шеи барышников, еще недавно привычно втянутые в плечи, потихоньку выпрямлялись; время и люди, ранее презиравшие их, теперь едва ли не признавали; идея личной инициативы
, ранее отделявшая их от других, теперь понималась и утверждалась повсеместно. Они уже могли самих себя уважать, но общество, перестав презирать, все-таки не признало их до конца. Идея личной инициативы еще не могла стать в умах и сердцах миллионов идеей личной инициативы для достижения личных же целей.