Шли месяцы, годы. Глаза Шнобеля в какой-то нефиксируемый момент приоткрылись, и он с удивлением обнаружил, что живет в ином мире, чем тот, к которому привык. Где, оказывается, действуют вместо старых — новые деньги, в десять раз большие (и он сам, что интересно, того не замечая, пользуется ими, покупая, например, стакан газировки уже не за двадцать пять, а за три копейки). Где артист Владимир Трошин непрестанно поет по радио и телевизору «Четырнадцать минут до старта», уверяя, что наши следы скоро появятся на пыльных тропинках далеких планет, а один баритональный тенор пошел еще дальше и песенно заявил, что на Марсе будут яблони цвести.
Но Григорий Иванович не тратил силы на удивление, даже по поводу освоения космоса. Да, идея была хороша. Техника на грани фантастики. От технической идеи, самой по себе, захватывало дух, но до Марса ему было, как до Марса. Он берег себя в ожидании своего часа.
И дождался. Берта Моисеевна со страхом: все же не специалист — и надеждой: зато бесплатно — внесла в его мягкую комнату сломанный «КВН». Внесла, и ахнула, и говорит. Во что, говорит, Гриша, ты комнату превратил. Но Голобородько ее не слушал, а с пугливым — все же не специалист — восторгом запустил единственный имевшийся у него инструмент, отвертку, в любимое механическое тело.
И вот при помощи полусломанной отвертки и самодельного паяльника он так отладил изображение, что все проверочные круги, и квадраты, и планки оказались там, где им положено, причем четкость не уступала яркости, обе же они, и четкость, и яркость — работали на создание первоклассного контраста. А звук не трещал, не раздваивался, давая ровный бархатный тон.
Следствием произведенной им высококачественной и бесплатной починки было то, что через неделю у него стояло уже три телевизора — «Рекорд», «КВН» и «Темп-3». И задумчивость перестала быть его подругой.
Деньги брать отказался он наотрез. Он их вообще по учению презирал за ненадобностью, а кто уж очень хотел отблагодарить, того просил Григорий Иванович купить ему отвертку, или паяльник, или канифоли раздобыть побольше — для общей пользы.
Само собой выяснилось далее, что чинить он может не только телевизоры, но и швейные машинки, часы, зонтики, велосипеды, детские коляски, механические игрушки. А чего не умел, тому обучался на ходу, легко, без усилий; потому брался за любую починку. И он сам, и все кругом поняли: у него дар, на который просто внимания раньше никто не обращал.
Но Берта не просто поняла это. Она сделала из этого выводы, то есть, отвела его к молодым еще, но уже кое-что могущим и кое-кому уже известным людям — к дочке своей старой приятельницы Нине и мужу ее Борису Токаревым.
Дело вот в чем: Борис приобрел по случаю, практически даром, трофейный «оппель-кадет» цвета окрошки. Был тот «оппель» весь во вмятинах от долгого военного пользования и, само собой, требовал большой работы.
Токаревы — классная портниха Нина и хормейстер Борис — тогда уже, после серии платных постоев на чьих-то квартирах, в чьих-то частных домах и даже чьих-то помещениях полуподвального типа, жили наконец-то в отдельной ведомственной двухкомнатной квартире, полученной Борисом от макаронной фабрики за «спетый» им хор — дипломант поволжского смотра.
Григорий Иванович под немецкой машиной сначала лежал, потом над ней стоял — и все это время на нее едва дышал. В результате чего травмированное войной существо совершенно исцелилось и демонстрировало железное здоровье. А сверху он покрыл «оппель» золото-бежевой нитроэмалью, с трудом полученной за починку очередного телевизора вкупе с обивкой двери и сменой прокладки в кране. Эмаль сверкала на солнце, а темной ночью под фонарем мягко отливала.
Разумеется, он денег не взял, и удивленные Борис с Ниной начали его хотя бы угощать. Голобородько, как мог, отказывался, потому что вид хорошей жизни — он понимал это, — вид хорошей жизни мог настроить на ненужные воспоминания. Он хотел объяснить, что платой за труд был ему сам любимый труд, но вдруг точно понял: этого не объяснить. И, не желая обижать людей, поплелся за стол с центральным салатом из крабов и даже, рассудив, что не рюмка раз в пять лет губит человека, а скорее сами эти пять лет его губят, — вытянул рюмку едва ли не с удовольствием. Что-то было в атмосфере этого дома, что даже ему внушало: жить — это еще и почти удовольствие, между прочим. Сам не заметил Голобородько, как засиделся и, чего уж и вовсе с ним быть не могло, разговорился, как бы обретя в токаревском гостеприимстве неожиданный резонанс, усиливающий беспомощное звучание слабого дара его речи. Много наговорил. А как пришел домой, немного ежился вспоминать; однако отпустило душу, можно вздохнуть.