С женитьбой я не торопился, планировал обзавестись семьей годам к тридцати. Моей страстной любовью был в то время государственный переворот. Стихи писал я трепетным красавицам, но вел себя примерно, безупречно. Не увивался ни за кем, все были чем-то для меня нехороши. Одна надменна чересчур и своевольна, другая — мышь без мнения, без знаний жизни и науки, а третья — слишком уж чувствительна, шепнешь ей утонченный комплимент в танце на балу, и сразу в обморок она с разгону — шмяк, а ты лови ее на лету да посредине зала, в толпе танцующих господ и дам…
«Нет, все не то, с такой невестой мне не свить семейного гнезда», — вздыхал я, мучительно выдумывая романс, посвященный одной из светских чаровниц с античным именем Августина. Писал я его приличия ради, дабы не остаться последним холостяком в Петербурге, обделившим ее любовным признанием, — И одеваться не умеет — что за красные рюши на белом подоле? Видать, в ее роду крестьянских баб немало. А волосы — да разве завивают так, чтоб слева кудри были покороче, справа — подлиннее, а позади из шляпки нет — нет да выползали прядки, как пиявки. А вкус в литературе? Она не любит Пушкина, Байрона, Данта. Увлечена лишь немцами, французами, да разве хорошо читать их нудные книжонки, скупые на живые зарисовки лиц, фигур, пейзажей? Нет, нет, дорогой Тихон Игнатьевич, не соблазняйтесь ее милым личиком и легкою походкой! Нет, не для вас она, для австрияки — штабного офицера Диглера. Пусть он и посвящает ей романсы, коль умишко позволит. А вы напрасно не трудитесь. Романс не пишут без высоких светлых чувств. Иначе выйдет канцелярское письмо чиновника».
Романс я все же сочинил. Назвал его «Песнь о незнакомке». Он стал моей последней публикацией в газете «Северная пчела». Мне давно хотелось отойти от предателя и царского шпиона Булгарина, превратившего прилежную труженицу «пчелу» в злобного слепня. Во уже пять лет этот слепень (я имею в виду самого Фаддея Булгарина) болезненно кусал всякого обладателя литературного таланта, не пребывающего от Николаевского режима в щенячьем восторге. Случалось, и меня немножко он покусывал, что было мне только на руку и способствовало моему сближению с Дельвигом. Через барона я мечтал выйти и на самого Пушкина, моего поэтического кумира. Просить о встрече было неудобно, но она все же состоялась. Правда, она была единственной в моей жизни, о чем я до сих пор жалею.
Помню, как вошел я неуверенными шажками в полутемный просторный зал. Огоньки свечей выделяли из темноты хмельную улыбку на лице Пушкина. Гений словесности сидел в широком кресле, окруженный мрачными тенями ближайших друзей и выстроившихся шеренгой столичных литераторов. Начинающие поэты по очереди представляли на его суд выдержки из своих произведений.
Скованный внутренним холодком, я встал позади высокого худощавого господина. При встрече он окинул меня презрительным взглядом, приподняв золотое пенсне с горбатого носа. В боязливой растерянности я отступил за колонну, и мои едва не слезившиеся от напряжения глаза натолкнулись на огромную картину. С нее из-под насупленных бровей уничижительно взирали горбоносые римские полководцы, как братья похожие на господина в пенсне.
Мной овладел ужас. С трудом я набрался смелости выглянуть вперед, и попался на глаза кумиру, который с неудовлетворенным видом слушал очередного поэта.
— молодой поэт нервно теребил фалды сюртука.
— Довольно, — Пушкин небрежно взмахнул рукой и закинул ногу на ногу. — Скучно, любезный. Скучно. Ваши вещицы даже консервативными не назовешь. Они мертвы. Да-да. В них нет ни капли жизненной силы. Ступайте.
— Позвольте с вами не согласиться, Александр Сергеевич, — господин в пенсне выступил на шаг. — В стихах барона Кельберга я обнаружил много высочайших нот. Они затрагивают самую сердцевину человеческой души. С вами мне все понятно. С тех пор, как публика вас вознесла на недосягаемый Олимп, вы потеряли сочувствие к чужому таланту. Вы готовы заклеймить позоров всех поэтов, дабы оставить на Олимпе себя одного.
— Не горячитесь, Мулкопов, — спокойно ответил Пушкин. — Я приветствую критику, но только справедливую. Погодите немного. Я представлю вам настоящего поэта, — он шепотом обратился к Дельвигу, указывая на меня незаметным для публики движением глаз, — А это кто, Антоша? Чудится ли мне, или я взаправду узрел человеческое лицо среди крысиных морд?
— Поручик Подкорытин — Тарановский, — шепнул Дельвиг. — Я спознался с ним на бале у графини Бахроминой и пригласил его на наше сборище. Обходительный, просвещенный малый, хоть и деревенщина. Носит княжеский титул. Новых веяний не чужд. Генерал Пороховский называл его масоном. Но я сомневаюсь, что он состоит в масонской ложе. Знаю только, что он всерьез увлекается западной философией и стихами.