Алена стояла на краю плота – и била ее дрожь. Что-то похожее ощутила она, когда не удалось снять проклятье. Сила, лишь краешком высунувшись да лишь малое дельце свершив, бунтовала, рвалась. Но тогда Алена послала порчу на ветер – и вроде бы угомонилась. Теперь было иное. Предсмертный Федькин вопль породил в ней неугасимый огонь, и искал этот огонь – на что бы пролиться, что бы испепелить… Всё тело дрожало и горело.
Вдруг до Алены дошло, что означает это возбуждение. Она пробежала по плоту, соскочила и берегом понеслась к предместью.
Скверно было то, что она затеяла, но ничто иное на ум не пришло. Как если бы руки в грязи измарала – и беззаботно вытерла их первой же попавшейся ветошкой… На то она и ветошка, чтобы грязь вытирать, сказала себе Алена, и, в конце концов, разве не обрадуется приходу человек, который весь истосковался?
Даниэль Ребус не спал. Во втором жилье светилось окошко.
– Вот и ладно… – прошептала Алена.
Нашла островок снега почище, нажала ком, бросила в оконный переплет. Появилась за легкой занавеской тень.
– Это я! – негромко крикнула Алена. – Впустите меня!..
Тень исчезла. Алена поспешила к двери.
Приоткрылась дверь ровно настолько, чтобы впустить ее, и сразу же попала она в жаркую тьму. Оказалось, что там, над рекой, она всё же замерзла, и не руки Даниэля были огненными, а ее щеки – ледяными. Ребус распахнул полы тяжелого, мехом подбитого халата и принял ее в это тепло, и обнял, согревая и ни о чем не спрашивая.
И так всё было ясно.
Потерявший соображение Даниэль прижал всем телом Алену к стене, так что она уперлась ладонями ему в грудь. Да и дыхания едва не лишилась – личиком-то ему, огромному, и до плеча не доставала.
– Скорее, скорее… – прошептала Алена.
Ей и неприятна была эта жаркая, влажная, податливая под рукой тяжесть, и хотелось испытать ее не руками – грудью, животом, бедрами, всем тем, что дрожало и гудело сейчас в ней…
Даниэль подхватил ее на руки и, сопя, взнес по витой лестнице. Опустил на постель…
– Ну же!.. – прошептала Алена.
Он оставил ее всего-то на несколько мгновений, необходимые, чтобы скинуть халат и пантуфли, чтобы распустить пояс штанов. Но ей показалось, что за эти мгновения может иссякнуть не то что охвативший ее жар – может иссякнуть в ней сама жизнь, и она безумно перепугалась. Умереть, не узнав, во что должно вылиться это пламя, она не могла!
Ей казалось, что это должно произойти, как только они соединятся.
Если и был у Алены девичий стыд, то в эту ночь его не стало вовсе. И свеча, горевшая с бесстыжей яркостью, не стала для нее помехой.
Даниэль, должно быть, тоже давно не знал близости. Он путался в Алениной шнуровке, в пятислойных юбках, не зная, как высвободить маленькое, с ледяной кожей, но готовое вспыхнуть тело, он едва не сорвал пряжек с ее башмаков – и раздались два стука, когда башмачки полетели на пол, и вспомнилась некстати та девка, Анна Монсова, что с такой же поспешностью отдалась давнему своему избраннику, а для души, пожалуй, и единственному, Францу Лефорту.
Даниэль, сорвавший с себя всё лишнее, был огромен, его широкая мощная грудь, нависшая над Аленой, весь мир загородила. И шелковист оказался покрывающий ее золотистый пушок…
– А вот же тебе!.. – прошептала Алена вслед исчезнувшей между льдин Федькиной голове. Ей вдруг захотелось, чтобы Федька возник в темном углу – ее первый, ее муж невенчанный, отец мертвого дитятка, – и был бы там прикован, и видел, как она любит, милует, тешит другого, самой себе и всему свету назло, и как другой, исполненный мужской силы, берет ее всю, да и себя отдает без остаточка…
И впрямь – шелохнулась тень в углу. Но Федьку ли Алена ведовской своей властью с того света призвала, или сквозняком потянуло, поскольку печь еще топилась, сказать было затруднительно.
И приняла Алена ту мужскую силу, и ответила ей своей женской силой, и выпустила себя на вольную волюшку!
Сколько бы ни приникал к ней Даниэль, тоже истосковавшийся, – всё ей было мало. Да, пожалуй, и не мало – изнемогла Алена, но жар, созревший в ней наконец-то, всё никак в единой вспышке выплеснуть не могла. И тяжек сделался ей жар, и измучил тело…
Даниэль простонал и отвалился, перевернулся на спину, так что места Алене на узком его ложе почитай что не осталось.
Она вскочила, кинулась к окну, распахнула…
Пронесся ровный, мощный поток морского ветра, гнавшего сейчас лед из залива обратно в устье, громоздившего лед дыбом, губительного для тех, кто пустился в плаванье.
Но не остудил он Алениного лица, груди обнаженной, и жутко ей сделалось, и поняла она вдруг, что не избавится от своего жара здесь и сейчас, а единственный, любимый, далекий, необходимый, без кого – не жить, не для нее хранит свои очи соколиные, брови соболиные…
Именно этот ветер был ей сейчас необходим, от Алатырского моря к Москве летящий, – он и прилетел, свежий, ночной, чтобы принять на свои крыла ее сильные слова.