– Неужто я тебе хуже чертовой рожи, змеиной кожи?
– Хуже!
– Ого!
Алена опомнилась.
Неприлично было ей, уже в душе воздвигнувшей себе келейку да наложившей обеты, затевать склоку в купеческом доме.
Опустила Алена руки и вдругорядь поклонилась.
– Прости меня, дуру, Василий Тимофеич. Сгоряча бухнула. Впредь не буду. Отпусти – век за тебя молиться стану.
Купец призадумался.
– А что, тетушка Любовь Иннокентьевна? Нам ведь, пожалуй, и самим в дому молитвенница нужна? Коли она с такой злобой нечистую силу гонять будет, как на меня сейчас вызверилась, так ни одна сатана к нашим воротам не сунется!
– Алена, ты хоть взгляни на Ваську-то! – потребовала Иннокентьевна. – Сколько девок да вдов на Москве – никто б ему не отказал!
– Стало, я первая буду… – буркнула Алена. Однако подняла глаза на неожиданного своего суженого. И сразу опустила – негоже инокине на статных мужиков заглядываться.
– Люб ли я тебе, Алена Дмитриевна? – уверенно подступая, спросил Василий. – Погляди на меня, не стыдись! Ведь люб же! Раз уж нас моя тетушка без попа повенчала, раз ты наше калашниковское имя приняла – значит, нужно зачем-то Господу Богу, чтобы мы вместе были?
Смятенье охватило бедную бабью душеньку. Жар снизу по спине прошел и где-то в горлышке растаял. Голос-то у подлеца Васьки сделался таков, что и ноженьки едва не подкосились.
Хороша же черница – от голосу блудного сомлела!..
Остатки злости своей собрала кое-как Алена, чтобы вырваться, уехать, не вспомнить своего позора вовеки.
– А если я ваше калашниковское имя опозорила? – ядовито осведомилась она. – А если с кабацкой теребенью я его пропивала? Вы же не знаете, не ведаете, где я все эти годы пропадала! И не знаете, не ведаете, какие грехи должна я в обители замолить!
– Не ведаем, – согласилась Любовь Иннокентьевна. – Да только если бы ты нашу честь с кабацкой теребенью пропила – тебя бы сейчас тут не было. Не дури, Алена Дмитриевна, иди за моего Ваську! Хоть свах этих оголтелых разом отвадим. А грехи свои ты и дома замолишь, есть у нас для такого дела крестовая палата. Образов поболее сотни – мало тебе?
Алена опустила голову.
Она так ладно всё придумала, так старательно готовила свою душу к принятию пострига, к примирению со Спасом Златые Власы, – и нате вам, жених, которого она отродясь не видывала! И силой-то к дверям не пробиться – удержит, ручищи вон каковы…
И стоял этот жених перед ней твердо, слегка подбочась, и узорный кушак туго его крепкий стан охватывал, и сапожки кожи лазоревой смотрели носами врозь, немалые сапожки, как и положено здоровому, крепко сбитому молодцу.
Трудно было поверить, что за этого бугая молила она ночью Господа в том возке, трясясь на ухабах:
– Господи, спаси Васеньку!..
– Смел ты, Василий Тимофеич! – Алена вскинула голову. – Коли берешь меня такую, как я есть, ничего обо мне не ведая и ведать не желая…
Какая-то отповедь должна была последовать за этими словами, что-то этакое, язвительное, гневное, но не вышло – купец с весельем перебил ее.
– Ну что ж, Алена Дмитриевна, коли ты пойдешь за меня, такого, каков я тебе на роду написан…
На роду написан!
И вспомнила тут Алена, как у калитки Моисеевской обители возглашала блаженненькая Марфушка, крепко вцепившись в ее рукав:
– Ликуй, Исайя! Убиенному женой станешь! За убиенного пойдешь!
Он же и есть – убиенный!..
Румянец прошиб тут Алену – не только щеки и уши, а вся она запылала.
А Василий Калашников стоял перед ней – крепкий мужик, что и говорить, в сочных годах, и под соболиными бровями сияли серые глаза, и кудрявились-завивались темные волосы, и знал он, мучитель, о своей мужской красе, и выхвалялся ею, и воистину был сейчас тем суженым, которого на коне не объедешь – остановит и заворотит любого коня.
И ощутила себя Алена как бы на распутье, только странное то было распутье. Та дорога, что вроде и осталась за спиной, но когтями вцепилась в плечи, повисла, всей тяжестью тянула назад, вдруг отвалилась, уступив все права на Алену новой дороге. Как если бы кроткий Гриша, выйдя сейчас из стены, отрезал ножичком прежний Аленин путь. И расстелился перед ней тот, которым она изначально и должна была бы идти, тот, что и Спас Златые Власы благословил бы.
А Василий Калашников стоял себе – с норовом неведомым, с повадкой незнаемой, с той силушкой, что по всем жилушкам, и одним ожиданием своим одолевал он то, чего многим бесовским и окаянным силам, воспрянь они вдруг, было бы теперь в Алене уж не осилить…
Затянулось молчаньице.
Любовь Иннокентьевна поглядывала то на Василия, то на Алену, и улыбалась, как прилично вдове, – не зубы скаля, а уголки рта приподнимая.
– Ну, сладилось ли, аль нет? – спросила она.