Время пришло для многого, даже если мне не удастся осуществить это многое все и сразу. А хотелось бы, потому что терпение — это не для меня.
Я приникаю к маме, молча прошу прощения — не хватит никаких слов, чтобы выразить, как я перед ней виновата. Потом начинаю говорить и знаю, что не лгу. Я признаюсь в том, что ненавижу себя, что совсем не оправилась от случившегося, боюсь, что навсегда останусь ущербной, и не знаю, как мне быть. А потом говорю, чтобы она позвонила психотерапевту. Я пойду.
На первых порах сеансы психотерапии я посещаю почти ежедневно. И говорю. Говорю. Говорю. Потом снова говорю. Потом плачу. А когда слезы иссякают, приходят родители, потом брат, и мы все вместе пытаемся придумать, как нам выползти из этой задницы.
Наконец мы находим психотерапевта, которая, как и я, не обладает терпением и не очень-то сюсюкает со мной. Ведь, по правде говоря, если речь идет о психотерапевтическом лечении, мне нужен не детсадовский воспитатель; мне нужен сержант-инструктор. Она дает мне задания на дом, я их выполняю, а если куда-то уезжаю из города, мы договариваемся о времени общения по телефону или на выходных. Я знаю, что не скоро смогу отказаться от психотерапевта. По крайней мере, не в ближайшее время.
Я даже снова попробовала посещать групповые сеансы, но сходила только на один. Мне они по-прежнему не нравятся. Мне не становится лучше от сознания того, что у меня есть товарищи по несчастью. Поэтому от групповых сеансов я отказалась. И не жалею об этом.
Вчера я села за пианино, но к клавишам не прикасалась. Думаю, пусть лучше этот гроб стоит закрытым. Мне хочется помнить, что последнее музыкальное произведение, которое я исполняла, было прекрасным и совершенным, даже если это не так. Я не пытаюсь делать вид, будто меня это не убивает, ведь лгать я так и не научилась. Каждый божий день я оплакиваю свою мечту и не уверена, что когда-нибудь перестану скорбеть.
Кошмары мне больше не снятся, но я еженощно жду, что они вернутся. Все, что держала в своей голове — тайны, переживания, — я рассказала. Теперь все знают всё, потому, полагаю, воспоминания меня больше не тревожат. Вечерами, когда я укладываюсь спать, меня по-прежнему неодолимо тянет сделать ту свою запись в тетради — для меня это как снотворное, — но тетрадей больше нет. Папа помог разжечь на дворе костер, и мы все вместе — он, мама, я и Ашер — по очереди стали бросать тетради в огонь. У нас по щекам струились слезы, но, возможно, это от дыма. Я никогда не забуду те слова, но писать их больше не буду.
Здесь у меня нет фотоаппарата, который подарила мама, но мы много снимаем ее фотоаппаратом, пытаясь создать новые воспоминания. Снимки раскладываем на кухонном столе, я показываю свой любимый, она показывает свои, мы печатаем их и вместе завешиваем стену новыми фотографиями.
Эйдан Рихтер арестован, но ни его адвокаты, ни мои не позволяют мне поговорить с ним, хоть он и признал свою вину. В принципе, наверно, все уже сказано. Я узнала, что двигало Эйданом Рихтером. Почему в тот день он совершил то, что совершил. Он пришел домой. Увидел бездыханное тело брата. В тот момент действительность стала для него столь невыносима, что у него помутился рассудок. Говорят, у него случилось психическое расстройство. Я знаю, что такова линия защиты, но слышать об этом не хочу. Не хочу в это вникать. Не хочу входить в положение. Не могу простить. И не прощу. Но и ненависть моя никогда уже не будет столь четкой, как раньше. Эйдан Рихтер, как и я сама, не был готов к тому дерьму, что преподнесла ему жизнь. Он сломался — только иначе. Мне кажется, все то, что я считала верным последние три года, — не такая уж абсолютная истина. Будто стекло, через которое я смотрела, было замылено моим собственным восприятием, мешавшим мне реально оценивать ситуацию. Прежде для меня существовало только черное и белое, зло и его противоположность. И труднее всего — распознать правду.
Почти два года с тех пор, как ко мне вернулась память, я держала в голове образ зла, и оно имело
После той встречи в галерее я его больше ни разу не видела. У меня не было возможности заставить его выслушать меня. Мне дадут слово на суде, когда уж он там состоится. Но я еще не решила, буду ли выступать. Я знаю, что еще многое нужно сказать, но уже не знаю, что именно, да и вообще, бывают дни, когда я скучаю по молчанию.
Порой я думаю, что сталось с настоящей русской девчонкой, за которую меня приняли в тот день. Слышала ли она о том, что случилось; знает ли, какую роль в произошедшем сыграла одним своим существованием?