– Знаешь, что общего у пистолета и дырокола? – спрашивал иностранец. – Они оба оставляют дыры.
Проститутка смеялась так громко, что обращала на себя внимание прохожих. Одни оборачивались, чтобы еще раз взглянуть на упругие ягодицы, напрягающиеся от каждого шага на высоких каблуках. Другие смотрели на нее как на чокнутую, когда смех Моники перекрикивал гудки катеров на Неве.
Они гуляли по набережной, и Моника рассказывала о том, как проводила дни в детском доме. Больше всего она любила уроки, потому что только тогда, когда в классе еще двадцать детей, Маша могла расслабиться.
– Нас рассаживали по одному. Выдавали учебники, обрисованные членами и вагинами, и заставляли учиться. Меня почти никогда не вызывали к доске, потому что я сидела на первой парте, – говорила Моника, пока они с Терри переходили через мост. – И я думала о своем. Я мечтала о красивом будущем вместо того, чтобы учиться, потому что в остальное время приходилось думать о другом. О том, как выжить. В буквальном смысле.
Ветер развевал ее рыжие волосы. Господи, какая она красотка. Фигура, достойная греческих скульптур, твердые черты лица, созданные для холста Рубенса. Голос Моники затягивал Терри с собой в детский дом, он вел его по ржавым баракам комнат и усаживал рядом с Машей в столовой, когда она продолжила:
– Толстяка Лобовски боялись все. Его семья была потомками выходцев из Польши во время Второй Мировой войны. Я никогда не забуду его озлобленных глаз. Я видела, как в них кипела ненависть. Таких детей надо держать подальше от остальных. Иначе они подчиняют себе слабую массу, – Моника говорила на полном серьезе. – Этот придурок избивал всех, кто подвернется ему под руку. Нет. Конечно, нет. За него это делала свита. Лобовски смотрел, любовался тем, как его молят о пощаде, как умываются кровью и мочатся при одном только взгляде толстяка. Я тоже однажды столкнулась с ним.
Моника бледнела, рассказывая о детстве. Она говорила о нем и останавливалась только тогда, когда слезы перекрывали доступ кислороду. Терри замечал, насколько ей больно, но знал, что молчать она не может.
– Лобовски подошел к столу, за которым сидела я, и сказал: «Это мой ужин». Я сделала вид, что не услышала. О чем, конечно же, пожалела. А пожалела бы я в любом случае. Один из ублюдков его свиты ударил по моей руке и выбил ложку. Она долго звенела на полу. Долго и громко. Вся столовая затихла, наблюдая за нами. Дети радовались, что толстяк пришел не к ним. – Моника облокотилась на кованые узоры набережной. Ей нужна была передышка, хотя воспоминания не хотели отпускать. – Следом кто-то вылил мне на голову компот. Я слизала с губ его мерзкий вкус, потому что в детском доме нельзя оставлять еду. Воспитатели подумают, что ты не голодный, и неделю будут пить за тебя. Такие уж правила, baby.
Проститутка повторяла некоторые выражения Терри, выговаривая их так, будто рубила дрова. Слишком грубо. Но Терри Коул любил, когда она так делала, в такие моменты он думал, что она его любит.
Моника вдыхала горячий воздух, возвращая его обратно, посвистывая, как кипящий чайник. Ничто не нарушало ее красоты. Моника была идеальной. Идеальными в ней были боль и слезы, смех и радость.
Сидя рядом с любимой женщиной, Терри слышал, как Лобовски называет ее грязной сукой и обещает отыметь туда, куда не заберется и таракан. Терри слышал каждое слово внука польских беженцев, словно тот говорил с ним. Голос Моники отражал интонацию Лобовски, передавал его европейский акцент и вселял в Терри абсолютную ненависть. Окажись он там, Терри Коул проучил бы этого жирдяя. Нет. Он бы его уничтожил.
– Короче говорят, – продолжила Моника. – Лобовски сам размазал то дерьмо, которым нас кормили, мне по груди. Тогда мне было тринадцать лет. По прикосновениям его жирным мягких ладоней я чувствовала, как его член наливается кровью, и знаешь, что я сделала?
– Ударила его?
– Нет, – она рассмеялась. – Никто не смеет бить толстяка Лобовски. Поэтому я воткнула вилку ему прямо в лобок. Лобовски получил в лобок.
Ее лицо ничуть не скривилось от этих слов. Моника была такой же. Красивой. Гордой. Шлюхой.
– Если хочешь выжить в детском доме, научись пользоваться некоторыми предметами не по назначению, – сказала девушка. – Слышал бы ты, как этот боров взвыл.
Терри поднимался по лестнице в стельку пьяный. Он устал. Он чертовски устал. Иностранец положил билет, взявшийся из ниоткуда, в задний карман брюк и бросился прочь. Они следили за ним. Прохожие. Заглядывали под солнечные очки, срывали с него капюшон и толкали, желая сбить с ног. Так и было, Терри не сомневался.
Завернув во двор с главной улицы, Терри Коул чуть не оказался под колесами машины. Водитель не думал останавливаться. Он видел в иностранце ту черную кляксу со столба, за которую обещали вознаграждение. Никогда еще жизнь Терри не была такой ценной.