Аронов забрался в кабину КамАЗа, поежился, словно перед опасным прыжком, тревога не оставляла его: была бы его воля, он удрал бы куда глаза глядят, скрылся бы из Москвы, поселился где-нибудь на юге, у моря и зажил бы там припеваючи... Но все это - мечты, мечты, несбыточные мечты. Никуда он не исчезнет, а будет нести свой крест до конца, поскольку характер у него - мякинный, бабий, сопротивляться Илья Аронов не умеет, школьный друг Жека предложил ему дело - и у него не хватило сил отказаться. Дальше больше. Теперь же уйти не удастся. Никогда! Он повязан, он обречен. Аронов не выдержал, всхлипнул, ладонью стер с глаз мелкие горячие слезы. Ему было жаль себя.
Напарник его, как и обещал, вернулся через десять минут.
- Вот и я! - бодро провозгласил Каукалов, забираясь в кабину фуры.
- А машину куда дел?
- Загнал на кудыкину гору. - Уловив обиженно-недоуменный взгляд Аронова, пояснил: - отогнал километров на пять отсюда, поставил на стоянку среди треллеров, мужикам наказал постеречь, а сам за тобой вернулся...
- Пешком? Так быстро?
- Зачем пешком? - Каукалов усмехнулся: детская наивность школьного приятеля иногда его изумляла. - Остановил "Волгу" с симпатичной бабелью за рулем, она меня и подкинула. - Каукалов азартно хлопнул ладонью о ладонь. Ну, благославясь! - Он завел КамАЗ, тихо стронул с места, покатил на медленном ходу назад, стараясь не съехать с узкой опасной дорожки.
А через час двадцать громоздкий, длинный, как поезд, КамАЗ с прицепной тележкой остановился в глухом переулке неподалеку от дома деда Арнаутова, ещё через час фуру загнали в огромный алюминиевый ангар на Балтийской улице и начали разгружать.
Старик Арнаутов довольно потирал руки и не переставал радостно, будто весенняя птица, восклицать:
- Ай да Жека, ай да молодец!
Фуру с прицепом разгрузили лишь к утру - так плотно она была набита товаром. И все нужное, все модное - дубленки разного покроя и выделки, длинные и короткие, обливные и с кожаным верхом, с верхом "крэг", имитирующим старый велюр, и с вышитым шелком орнаментом, зимняя обувь и кожаные куртки, несколько сотен кип первосортного хрома и модные шляпы...
- Ай да Жека! Ай да молодец! - продолжал прыгать воробьем вокруг фуры старик Арнаутов. - Ничего себе намолотил урожай! Ай да Жека!
Пустую фуру Каукалов отогнал на рассвете на одну из улиц, примыкающих к кольцевой бетонке и бросил там.
На следующий день дубленки, куртки и обувь появились на вещевых рынках Москвы.
К утру Левченко обессилел совсем, холодный сырой воздух сделался пористым, поплыл перед ним, задвигался неряшливыми лохматыми пластами, ночная студь, кажется, давным-давно выхолодила из него последние остатки тепла, кровь перестала циркулировать в жилах - осела там твердым студнем.
Он пытался развязаться, покалечил, разодрал себе в кровь запястья, но все попытки оказались тщетными. Ноги у него подгибались, все тело наполнилось болью, перед глазами время от времени появлялись и тут же исчезали яркие всполохи. Левченко отшатывался от них, стонал...
Он пробовал кричать, но крик его угасал совсем рядом, в нескольких шагах, не пробивался сквозь чащу деревьев - вокруг его березы плотным валом стояли ели, в их тяжелых мохнатых лапах увязал, глохнул любой звук. Хотя шум перегруженной кольцевой трассы, не умолкающий даже ночью, доносился отчетливо - был слышен и рев хорошо разогретых моторов, и визг тормозов, и трубное рявканье большегрузов, - Левченко ловил эти звуки и плакал.
Освободиться самому, без посторонней помощи, у него не было никаких шансов, но вряд ли кто найдет его здесь в ближайшее время, сам он не выдюжит более двух-трех дней: сдохнет от голода и холода.
А следом за ним умрет ещё один человек, которого Левченко больше всех любил на белом свете - его мама. Седенькая, подвижная, легкая, как пух, старушка, учительница истории, до сих пор подрабатывающая уроками в школе, на которых охотно сидят не только ученики, но и учителя, она была смыслом его жизни. Из-за матери он до сих пор не женился - боялся, что появление в доме ещё одной женщины сделает жизнь его матери трудной, мать быстро сойдет на нет и угаснет, а этого он не переживет.
На какое-то время Левченко забылся. То ли одурь это была, то ли короткий сон измученного организма, то ли просто он потерял сознание, не понять, - Левченко обвис на веревке, голова его упала на грудь, плечи неестественно вывернулись, будто у подбитой птицы, из носа вытекла струйка крови.
Минут через пять он зашевелился, застонал и поднял голову. Просипел он едва слышно, дыряво:
- Лю-юди!