Я поднял бутылку, на дне которой в лучах солнца сверкнула крошечная лужица «небиоло».
— Столько вина мне не повредит.
— Конечно, пет.
— Хотя Тардюзер очень сердился, когда я рассказала ему, что дней десять назад у Пьяцагалли так упилась, что ты меня на руках…
— Ты еще раз была у Тардюзера?
— Д-да.
— Это позавчера, под ледяным дождем ты к нему ездила?
— Д-да.
— Амнеампеамне ты пи слова не сказала, чтобы я не тревожился?
— Да-да.
— И до-о-ктор счел необходимым, чтоб ты под проливным дождем?..
— Да-да.
— А стаканчик-другой красного вина… его рассердили?
— Д-Да.
Она взяла у меня из рук бутылку и поднесла ко рту, как заправский возчик, и, опрокинув, выпила до дна, а затем швырнула ее через стену необычайно уверенным движением.
— Что ж, твое пьемонтское превосходно! Но глянь-ка на меня, я-то на кого похожа.
— Черт побери, вот жалость, — вздохнул я (или сделал вид, что вздохнул). — Будто малиновой краской брызнули на твой труакар. Сними, повесим его на бузину, подсушим.
Она быстро огляделась вокруг:
— А
— Если б такая женщина, как ты, стала снимать на моей могиле труакар…
— Пе-ре-стань же на-ко-нец твердить о своей могиле, малыш. Мне это до смерти надоело.
— И мне тоже.
Сквозь брешь в искореженной решетке — не просто погнутой там или изъеденной ржавчиной, а скорее смахивающей на клочья паутины — шариком вкатился Сирио с разлетающимися ушами, этим черным аллонжевым париком. Замерев на мгновение, он поискал нас глазами, увидел, и подскочил к нам, и принялся усиленно обнюхивать Ксанины белые сандалеты.
— Гляди-ка! Туфли (Ксана не носит чулок), и те «небиоло» выкрасило в малиновый цвет.
Спаниель принюхивался с легким изумлением; восторженно чихнул; поглядел на нас, улыбнулся нам. Собаки в отличие от лошадей улыбаются (лошади в свою очередь в отличие от собак громко смеются).
— Ну, кроха, вот и опять можно нюхнуть винца, нравится, да? У тен Бройки и думать о том нечего.
Сирио улыбнулся; побрел к выходу с малюсенького кладбища-пенсионера, но у паутинной решетки обернулся и многозначительно глянул на нас: не беспокойтесь, я на страже. Ксана чинно расстегнула труакар, я подхватил его, как ловкий театральный гардеробщик, и повесил, растянув на кусте бузины для просушки. Похоже, яркое еще в пять часов итальянское солнце отбелит труакар, похоже, оно отбелит, похоже, оно отбелит красные пятна.
— Ну и ну! Ну и ну!
— Сними его. Похоже, солнце все отбелит.
— И юбка
— Сними его. Похоже, солнце все отбелит.
— Что ты там бормочешь?
— Я подумаю над концовкой. Пох’ сон’це все от’…
— У тебя что, солнечный удар?
Ксана не спеша шагнула из юбки, завела длинные «лилейные руки» за спину, расстегнула белый лифчик (нежное кружево), сбросила белые трусики (из того же материала) и разом — сандалеты, свою последнюю «одежду». После чего ступила на мой дождевик и стала, отвернувшись от меня, скрестив руки на груди, а я продолжал действовать, как театральный гардеробщик, развесил все ее вещицы на бузину, словно на рождественскую елку.
Она развязала узел фиалково-синей косынки, та слетела на мох.
— Оставаться то-ль-ко в косынке не очень-то пристойно. — И сильно встряхнула бронзовым облаком волос.
А минутой позже из низины Кьявенны к нам донесся далекий протяжный перезвон колоколов с какой-то, видимо, колокольни; этот звон, колеблясь в пределах октавы, все замедляя и замедляя свой темп, звучал таинственно, обольстительно-сонно, и, когда уже казалось, что он вот-вот оборвется, он внезапно возникал вновь. Было в этом перезвоне что-то неопределенное, напоминавшее то додекафонную музыку, то импровизацию полусонного ксилофониста.
— Ах, колокольня…
— …Ты смеешься надо мной?
— Нет. Смешит меня твой вчерашний вариант перевода. Ах. Ахколокольняахколокольня, а ты не боишься, что… что нас здесь сцапают за осквернение кладбища?..
— Я же объяснял тебе, это кладбище давным-давно заброшено. Оно отслужило, вышло на пенсию. Вдобавок, как тебе известно, мне не привыкать, чтоб меня «цапали». Здесь нас не сцапают, спорим?
— Спорить с тобой всегда было ошибкой. А если все-таки кто-нибудь пройдет мимо?
— Сирио его вовремя облает.
— Ну хорошо. Только, пожалуйста, будь осторожнее.
— Осторожнее? Да ты меня не за лесовика ли принимаешь? Почему это вдруг?
— Потому что я тебя прошу.
— Разве это ответ?
— Не ответ. А все-таки будь поосторожнее, ладно?
— А давно ли ты, Ксана, стала стеклянной?
— Вот уж и впрямь богом забытая дыра! Чисто разбойничий вертеп, — зашептала Полари, с деланно-наивным смятением озираясь в тесном зале «Чезетта-Гришуны», окна-бойницы которого были задернуты выцветшими заплатанными занавесками.