Но на седьмой день шаланда была готова к отплытию, за молом зыбилось море в бело-зеленых переливах, попутный ветер проводит их на юго-восток. Парус ставили все вместе, общими усилиями. Потом он опять остался без дела… И тут вдруг случилось нечто невероятное. Оклик с набережной заставил его поднять голову. И, к своему ужасу, он увидал там существо из тех, кому должно бы оставаться в потемках, кому нельзя появляться при свете дня. Она стояла на набережной, и босые ступни, синие от холода, с короткими сильными пальцами беспокойно топали по каменным плитам. С головы до ног она была укутана в большое латаное-перелатаное байковое одеяло, вроде как в пальто, край одеяла прикрывал голову. Она дрожала в ознобе, и грубое серое лицо больше, чем когда-либо, напоминало о собаке: перепуганный зверь, оцепенелый животный страх — она все время оглядывалась; поодаль, даже весьма далеко, прохаживалась четверка вооруженных портовых охранников — двое и еще двое. Она звала его хриплым детским голосом, звала, и ломала руки, и плакала. Матросы на шаланде во все горло захохотали, громогласно отпуская по адресу Товита скабрезные шуточки, — шкипер растерялся. Товит смотрел и не мог отвести глаз от этой фигуры на набережной. Говорить он ничего не говорил. Она ломала руки. Потом рванулась было вперед, будто желая спрыгнуть на палубу. Тогда Товит поднял шкворень, который лежал у него под ногами. Не спеша взвесил его в ладони. Темный, до блеска отполированный руками деревянный стержень оказался весьма тяжелым. Вот им-то он в нее и запустил. Шкворень попал в лоб, оставив ссадину, которая сию же минуту начала сочиться кровью. А с губ ее сорвался тихий жалобный стон, и она метнулась прочь, прижав руки ко лбу, бегом исчезла за погрузочной площадкой, среди куч песка, известки, железных балок. Больше он ее не видел, спустя час-другой они уже были далеко в море, держа курс на юго-запад.
Стояла осень 1913 года. Шаланда без осложнений добралась до места назначения, до Ростока. На Рождество и в первые месяцы нового года Товит работал на паровой мельнице. Но он все время терзался мыслью об оставленной дочке, да и заработки его изрядно разочаровали. Обратную дорогу пришлось оплатить, и ничего тут не поделаешь, зато на Пасху он был уже дома. Больная в Брубю меж тем умерла — это ему сообщили первым делом; итак, он овдовел, а девочка осталась без матери.
Однажды ночью ему приснилось, будто он очутился в совершенно чужом месте — посреди пустынного ландшафта, в лучах мертвого солнца, линия горизонта была далеко-далеко, земля сплошь в мелких камнях и засохших обрывках растений. Белесое слепящее марево повсюду — и в каменистой пустоте, и в глубинах небес. Среди света и пустоты он вдруг услыхал — или почуял — как что-то ползет вслед за ним. Судя по шуму движений, что-то большое, неуклюже-бесформенное. Он ускорил шаги, побежал, но это был бег на месте, ни он, ни земля не сдвинулись ни на миллиметр. А оно приближалось. Судя по шуму движений, оно было покалечено, тащилось неравномерно, рывками — из-за увечья, время от времени камни катились вниз и падали куда-то. Он чуял, что будет настигнут — рано или поздно увечная туша доберется до него и протянет к нему свою увечную грозную конечность. Ноги его работали, вверх-вниз, вверх-вниз, точно механический велосипед, пот заливал глаза, густая и тяжелая, как свинец, яркая, текучая, ровно сияющая мгла сомкнулась вокруг него, сдавливая грудь и все тело, будто панцирь улитки, впаянный в камень, вплавленный, неподвижно окаменелый; вот его и настигли.
Когда он вошел, девчушка сидела на полу с деревянной куклой. Она выросла и изменилась, и волосы отросли, были теперь до плеч, белые и густые, но нечесаные и с виду грязные — похоже, смотрели за нею не слишком заботливо. Она взглянула на него: детский взгляд — темный, синий, болотно-синий, широко открытый и темный, Товит мог проникнуть в самую его глубину, до дна, и взгляд ребенка тоже проникал в него, в самую его глубину, до дна, взгляд-близнец, точь-в-точь как у матери, казалось, это умершая сверлит его глазами, широко открытыми, ясными, неподвижными.
И тогда что-то в нем перевернулось, что-то кольнуло глубоко внутри. Что-то поменяло положение, переменилось. Что-то сломалось. Взгляд ребенка проникал в него, прямой, широко открытый.
Волосы отросли, и одновременно с этим личико изменило форму — стало удлиненно-овальным, совсем как у той, что умерла, только шире у висков и уже в скулах, как у него. Голова — как его собственная — казалась великоватой для хрупкого тела. Но в ней чувствовалась какая-то прелесть, какое-то изящество и чистая белизна, при том что была она грязная и сидела на полу.