— Это у вас тут страшно, — горячо ответил Толик, уже твердо решивший убедить хозяйку в необходимости ответного визита. — В городе очень хорошо. Я вам институт покажу, в котором учусь. Это самый большой вуз в городе, здание размером ну вот с гору. На трамвае поедем, покатаемся. Приезжайте, не пожалеете!
Странные разговоры длились и длились. Хозяйка и студент все больше нравились друг другу, так что ничего удивительного не оказалось в том, что, когда лучина догорела, они оказались на одной широкой лавке, под толстым одеялом из вонючих слежавшихся шкур. И ширококостное крепкое тело женщины принесло студенту много радости и спокойствия своими примитивными, выверенными веками движениями, могучей хваткой рук и ног, которая позволила ему ощутить себя защищенным и маленьким, покачивающимся на волнах материнской ласки. Ни отвращения, ни угрызений совести, ни страха не осталось в душе Толика после того, как все было кончено; только тихая умильная ласка разливалась по всему его существу, да горячая благодарность переполняла сердце. Он осторожно обнял развалившуюся, как медведица, женщину, прислушался к ее храпу, обнял и незаметно погрузился в глубокий сон, в первый раз после начала похода, обернувшегося чередой ужасов и предзнаменований. Впервые душа и тело студента отдыхали и набирались новых сил; подсознание посылало сигнал о том, что опасность миновала, осталась позади, теперь можно и расслабиться. Вот только сон, приснившийся Толику, был не слишком приятным.
Снился ему солнечный день, жаркий, из тех, что бывают в середине лета, когда не спасают от зноя широкие листья тополей и порывы ветерка, шевелящие листву. И снились друзья-ребята, бледные и молчаливые, шагающие рядом, и в то же время — чуть отстраненные, словно знают они какую-то загадку, тайну, которая неведома Толику. Идут они мерно и неспешно по главной улице города, к зданию института, помпезно возвышающемуся в конце проспекта Ленина. И одеты друзья странно, с жарой июльской несовместимо — в походные зимние вещи, телогрейки, ватные штаны, в шапки-ушанки и вязаные шлемы. За спиной у товарищей лыжи и палки, рюкзаки и вещмешки. Толик пробует заговорить то с одним, то с другим приятелем-туристом, расспросить их, почему так нелепо нарядились они посреди жаркого лета, почему в каникулы направляются в институт, где закончились занятия; но товарищи молчат, только загадочно поглядывают друг на друга и чуть улыбаются Толику. А Толик, к своему ужасу, начинает замечать вдруг страшные, неприятные вещи: несмотря на летний зной, на ресницах Любы Дубининой серебрится иней, а глаза будто заморожены, бесцветны, как у окуня или щуки в рыбном магазине. У Юры Славека по лицу струится кровь из трещины на лбу, а глаза ворочаются в кровавых ямах; нелепо вывернул голову Степан Зверев, у него и вовсе нет глаз, только сгустки запекшейся крови на месте бывших зрачков. И веет от друзей холодом и смертью, от которых нет избавления и спасения. За зеленым забором кладбища, расположенного почти на углу проспекта и небольшой улицы Октябрьской, звучит скорбная музыка, похоронный марш, выдуваемый невидимыми трубачами из золотых труб, слышатся чьи-то горестные рыдания и вскрики. И шелестит листва на больших кладбищенских деревьях, под напором все усиливающегося, все круче задувающего ветра.
— Кого-то хоронят сегодня? — спрашивает Толик пугливо, предчувствуя страшный ответ, и слышит из неразмыкаемых губ Егора Дятлова:
— Это нас хоронят, Толик.
Толик во сне стонет и двигается, напрягается всем телом в тщетной попытке проснуться, но страшный сон цепко держит его в своих объятиях, не дает вздохнуть и открыть глаза. Мертвые друзья скорбно кивают Толику на прощание и один за другим пролезают сквозь дыру в зеленом шатком заборе, окружающем старое кладбище. И вместо разверстой ямы сквозь большую щель видит Толик небогатое надгробие, на котором золотыми буквами вытиснены имена и фамилии тех, кто коротал с ним ночи у костра, делился едой и теплом, шутил и смеялся, пел песни и шагал рядом на лыжах через заснеженную тайгу к проклятой горе Девяти Мертвецов. Толик ощутил невероятное одиночество, чувство утраты, невосполнимой и незабвенной на всю оставшуюся жизнь. Во сне он горько плакал, а сонная баба-охотница чуть толкнула его могучей рукой. Углов засопел, как маленький, прижался к любовнице и уснул уже без сновидений, давая отдых измаявшейся душе.