– Петрович подходит, – угадал Польский. – Хорошо он сегодня принял на грудь, честно говоря!
– А чего теряться-то?
Петрович, совсем толстый, оплывший, с добрым лицом обиженного ребенка, с детскими полными губами, шел, обнявшись с Димкой, гонщиком, тридцатилетним парнем, влюбленным в скорость, в беспредел гоночных страстей, в ревущий сотнями моторов мир, особый мир, куда по билетам впускают только зрителей, и то неохотно.
– С наступающим! – поздравили охранников двое пьяненьких водителей, сели под лимоном в углу холла.
– И вас так же! Римский оратор, Серега?
– Цицерон, что ли?
– О, угадал!
Охранники, уже тоскуя, решали кроссворд, а водители затянули, прямо сказать, не мужской разговор.
– Жена меня достала, Петрович. Что не сделаю, все не так. Деньги приношу приличные – ей мало. Халяву не заначиваю – опять плохо. Выпиваем мы здесь редко, да и не очень-то меня тянет к водке. А ей и это плохо. Сейчас такой скандал закатит. Куда деваться? Ты на двадцать лет старше меня, жизнь прожил. Скажи, разве она права?
– Скифский меч, Серега? – Петр слышал обрывки водительского разговора, видел, как реагирует на него Сергей, старался увлечь его кроссвордом, прибавил звук телевизора. Мудрый он был, бывший подполковник. Всю жизнь с женщинами служил – кому скажешь, сразу и не поверит. А у женщин в жизни такое бывает, ну все, что хочешь и не хочешь бывает в женской жизни. А они с этим, со всем, сразу к начальству. Со слезами, криком, просьбами и с хитрыми взглядами, смысл которых не всегда удавалось понять, даже опытному Польскому. У него их бывало в подчинении по пятьсот человек. «Мне год за три надо было считать, честно говоря. Не посчитали почему-то, – говаривал он не то в шутку, не то всерьез. И жизнь он чувствовал тонко, на бабьем уровне. – Забыл, Серега? – спросил он. – Недавно такое слово в другом кроссворде было. Как его? А…»
– Акинак, что ли?
– О, угадал! Подошло. Смотри, осталось совсем немного, – Польский пытался удержать при себе Прошина, не пустить его в пространство разговора водителей.
Петрович и Димка беседовали тихо, но холл был небольшим, десять на десять. Между водителями и охранниками было не больше 12 метров. Слышимость неплохая, а голоса у сидевших под лимоном были басовитыми, проникающие.
Димка, разогретый водкой, видимо, впервые в жизни изливал душу чужому человеку. Боль у него была – любимая жена. Понять он ее не мог. То ли другого присмотрела, то ли по какой-то иной причине, но вдруг разладилось у них что-то. Даже дочка-первоклассница заметила это.
– Ну вот что мне делать?
Петрович слушал его, слушал, а потом каким-то обмякшим голосом заговорил. Да лучше бы он сплясал что-нибудь или спел.
– Что тебе делать – думай сам. У нас же работа не нормированная. Того в аэропорт, этого из аэропорта. Я через это прошел. Двадцать лет с женой жил. Двоих детей вырастили. Мне сорок пять отпраздновали, ей сорок. И вдруг, как серпом по одному месту, или увольняйся, говорит, или я ухожу.
– Средневековая пушка, Сергей, не помнишь? Нет? Картошка уже подогрелась. Иди, начинай третью бутылку. Не хочешь. Мне тоже что-то не хочется. Может, бомбарда, как ты думаешь?
– Может, бомбарда.
– О, угадал! Подошло.
– Другого нашла? – спросил Димка.
– В том-то и дело, что никого она не нашла. Ей от родителей трешка осталась в Марьиной Роще, приезжаю, а ее нет. И детей нет. Уехали. Я поначалу хорохорился, даже записку ее читать не стал. Форс держал полгода. Дурак был.
– Николай, готово? Можно Сергею идти?
– И что теперь?
– А потом дети приехали и говорят: «Мама замуж вышла. Но ты, папа, не бойся. Квартиру она нам оставила. А тебя мы не бросим». Я их слушаю, а у самого слезы на глазах. Почему, спрашиваю их, она замуж вышла? Я же вам деньги высылал. Мы же с вами встречались. Почему?
Петрович, совсем разомлевший от водки и от женской темы, голос потерял, стал нести какую-то чушь. Для нормального мужика даже не солидно о таком говорить. Мол, она ждала, когда он придет. Но ведь не он ее бросил, а она. Значит, она должна к нему прийти, а не он. И в таком духе.
Польский аж извертелся на крутящемся кресле.
И Димка не рад был, что, наговорив о себе, растревожил душу пятидесятилетнего человека, слабого на слезу. Он пытался как-то закончить эту тему, но вырвалось у него совсем уж глупое в данной ситуации:
– И как же вы теперь?
– Никак. Дети сами по себе. Семьями обзавелись. На свадьбе мы с ней как чужие. Она при муже. Я при себе. У нее все хорошо. Так дети говорят. Им сейчас, правда, не до нас. Носятся. Жизнь свою устраивают.
– И что же теперь?
– Сергей, да иди ты в комнату отдыха! Махни с Николаем, чего резину тянуть?
– А теперь, веришь, нет, тоска заела. Приезжаю домой, ничего делать не хочется. Маюсь-маюсь, лягу, простыню холодную пока согрею, наворочаюсь… Да нет, бабы-то у меня есть. И помоложе ее лет на десять. И понаваристее. И все такое. Но это все не то, понимаешь? Не то.
– Ладно, я пошел, – сурово бросил Сергей.
– Давно бы так! – Петр обрадовался и по селектору сказал: – Коля, принимай!
– Мне только она нужна. Я бы сейчас в кино с ней ходил, а то и в театры. Она любила театр. Мы даже на Таганке бывали. А потом то одно, то пятое, то десятое. Работа, деньги, дети… Дурак я, понимаешь? Она и в записке об этом написала. Я ее недавно только прочитал. И понял ее. Да поздно, понимаешь.
Петрович, тучный человек, на вид серьезный, вытирал глаза платком и говорил о даче, которая ему давным-давно не нужна, о пустой без жены квартире, о холодных простынях. Не мужик, а какая-то размазня. Разве можно так напиваться!
Раздались грубые шаги вразнобой. Петрович мигом преобразился, посветлел, взял себя в руки, сказал:
– Что-то я рассупонился. Никогда таким хлюпиком не был. Извини, Димка!
– Ты что, Петрович! Ты меня извини. Пойдем. Наши идут. Володька их везет.
Они еще не заняли места в микроавтобусе, как по холлу зло простучали каблуки Сергея Прошина.
– До свиданья, Петр! С наступающим тебя!
– И тебя! Ты же хотел еще посидеть.
– Нет, пора.
– Хоть вмазал еще стопарик?
– Пошел я. Пока.
Петрович, волевой все-таки человек, никогда больше не расслаблялся до такой степени. Обычно он раньше всех водителей приезжал на работу, занимал рядом с конторой под раскидистой липой место, мыл, поливая водой из двухлитровой пластмассовой бутылки свою синюю восьмерку, затем влезал, кряхтя, на переднее сиденье и похрапывал там до начала работы полчаса. А то и минут сорок. Нервная система у него была крепкая. Но и таких мужиков жены бросают почему-то. Чего им, в самом деле, не хватает?
В одиннадцать часов второй микроавтобус увез сотрудников конторы по домам. Хорошо здесь была поставлена собственная спецмедслужба. Выпили хорошенько по случаю. Напились даже слегка. Вот тебе бегунок. До подъезда доставит. А там добрая жена под белы ручки возьмет и в теплые простыни уложит.
Через несколько минут после отъезда второго микроавтобуса на стойке охранников был накрыт фуршетный стол.
– Почему Серега убежал? Позвонили, что ли, ему? – спросил Касьминов.
– Нет. Сам не пойму, – сказал Польский и доложил Николаю о разговоре подвыпивших водителей, закончив речь свою грустным выводом: – Петровичу, конечно, не позавидуешь. Но у него хоть деньги стабильные имеются. А Серега что? Двадцать смен в месяц пашет, чтобы эти деньги были. А вдруг откажут и там и здесь?! Что потом? На пенсию можно только выжить. Одному. Женщины это понимают. Серега наш хорохорится. Сам, говорит, я не хочу жениться. Но, сам понимаешь, без бабы-то хреново. Тут Петрович в точку бьет.
– Это точно. Давай, Петр, за наших женщин выпьем! Пусть им будет хорошо!
– С нами хорошо!
– И то правильно!
Они выпили, тему, однако, не сменили, хотя Прошина и Петровича с их проблемами оставили в покое.
Петр Польский, подполковник внутренних войск, служил на предприятиях Алмазного фонда. Долго служил на Урале, затем – в самом ближайшем Подмосковье, которое несколько лет назад вошло в состав столицы. Повезло. Служил он честно, то есть нареканий у него не было. Одни благодарности от командования и от личного состава, то есть от женщин. О них, своих подчиненных, он говорил в самых восторженных тонах. Любил он женщин, что и говорить. А уж какой мужик, любитель женского тела и дела, после двух граненых стаканов халявной водки под замечательную тоже халявную закуску, да вдали от родной жены не расскажет собутыльнику о своих многочисленных победах на женском фронте, а?
Николай, хоть и захмелевший изрядно, подначивал его. Интересно же! Кому не интересно такое услышать? Ты есть самый главный начальник у всех женщин цеха. В цехе – двести, а то и триста, и даже пятьсот красавиц. Одна к одной. Будто хорошим токарем выточенных на все вкусы ценителей и любителей.
– Царская у тебя жизнь была! – сладко ухмыльнулся Касьминов.
И Петр, поняв намек, стал взахлеб рассказывать ему о своей службе на благо Родины. Послужил он, одним словом, хорошо. Много рассказал женских историй. Николай поначалу слушал его с интересом, но быстро погрустнел: о самом главном не сказано было ни слова. Так, все вокруг да около, шуры-муры, как в советских фильмах. Обнять можно, иной раз даже поцеловаться разрешалось у всех на виду, а чтобы самое интересное показать – нет уж, братцы-зрители, в коммунизм с такими сценами хода нет. Смотрите следующий сюжет и додумывайте, соображайте, как все там было или могло быть, не маленькие, а если маленькие, то «до шестнадцати лет запрещается», а после шестнадцати – пожалуйста, мы вам ножку голую, чуть выше колена покажем, а то и в койку героев положим, и хватит. Надо знать меру, надо развивать творческое воображение.
В советские времена у Касьминова с воображением все было «нормалек», что жена его могла подтвердить, если бы на то пришел приказ командира или воля Божья.
Но времена давно изменились. Охранники это знали хорошо. Сколько фильмов отсмотрели они, коротая время ночное на посту, сколько любовных откровений, киношной страсти. Тут вообще никакого воображения не нужно. Сиди и смотри. Что об этом говорить – смотрели, знаем.
А Петр все в свою дуду дует. Ну пришла она в кабинет, села, халатом белоснежным махнула перед тобой, как китайским опахалом, а дальше-то что? Опять воображение подключать?
Николай хмыкал, бросал негромкие реплики, а сам думал: «А молодец он. Ни одной бабы не сдал. Наверное, так и надо. Наверное, поэтому ему и удалось в Алмазном фонде двадцать с лишним лет прослужить без единого замечания».
– Двадцать два года они меня мучили своими проблемами, я из-за них в академию не стал поступать. То местком, то партком, то комсомолки. Хорошо, что у нас пионерской организации не было, честно говоря. А то бы они меня с потрохами съели. А уж какие они подарки мне дарили, о!
– Себя, что ли? – что-то нашло сегодня на Касьминова.
Это уж само собой. А вот, например, Новый год, или двадцать третье февраля, или что-нибудь в этом роде.
– Ну!
– Они мне такие вина дарили, водки, коньяки, виски, прочую такую муть – закачаешься! У меня в кабинете, уже когда я в Москве служил, огромный книжный шкаф стоял, дверцы специально мутным стеклом закрыл, опытный уже. Так он весь был заставлен бутылками. Я до сих пор таких вин и прочих напитков в супермаркетах не вижу.
– Оттягивался с ними в кабинете-то? Выпил виску и без писку.
– Да ты что все заладил про это дело? Я и не пил с ними никогда. Опасно. Стукачей вокруг много. Только и ждали случая. А ты думал!
– Ну и служба. Не служба, а сплошное мучение.
– А ты думал! Ко мне как-то генерал пришел. Мы с ним на Урале начинали. Поговорили. Он предложил по старой памяти махнуть по сто граммов. Я шкаф открываю, спрашиваю: «Чего изволите?» А он даже ахнул. Я ему честно все и рассказал: с трех праздников добыча. Женщины очень добрые. Щедрые то есть. А что же, он-то мне в ответ, твой предшественник молчал, как рыба об лед?! Мы с ним в Академии учились, никогда он жадным не был. Неужели все домой относил?
Николаю стало скучно. Еще раз махнули они за уходящий год, потом – за жен.
Так они проводили 1997 год, какой-то гладенький он был для них, усыпляющий, спокойный то есть, совсем без происшествий.
Девяносто восьмой год разбежался быстро. Зима еще не порадовала морозами, как весна стала ее подгонять, уходи с дороги, не мешай. Но зима сдаваться не хотела, боролась, иной раз побеждала. Суматошно начинался год.
Касьминов ждал лета, почему-то надеялся, что оно будет хорошим – теплым, грибным, ягодным.