Борис Ивашкин к маю двухтысячного года чуть не развелся. По собственной вине, конечно, жена тут ни причем. Так, надоело все. Машины ремонтировать, болтать с соседом по гаражу о самолетном детстве, о небе, о недоумке с Джамгаровки, который взлетел-таки январским днем, пролетел полпруда и спикировал у самого берега. А собравшимся почему-то показалось, что его аппарат должен взмыть в небо над жесткими по зиме мохнатыми липами и летать в небе на зависть всем, пока горючее не кончится. Надоело ему втихаря ото всех запивать по-черному ровно на три дня перед сменой. Надоело думать о женщине своей с «Речки», в которую он влюбился не на шутку – на свою беду. Надоело ему оправдываться перед самим собой. Надоело тянуть эту тупую однообразную жизнь. Без неба. Надоело все это осознавать.
Бакулин его дважды за этот охранный год выручил. В августе девяносто девятого, когда трех дней ему не хватило. И в феврале двухтысячного, когда сорвался он, встретив случайно на трех вокзалах… Валентину с «Речки». С двумя чемоданами она шла в метро, увидела его, замедлила шаг. Десять лет прошло после последней встречи. Могли бы и не узнать друг друга. Узнали, встали друг перед другом на ступенях метро «Комсомольская», между двумя вокзалами.
– Боря, ты? – осмелилась она спросить (а вдруг ошиблась?). И уже смелее, осознав, что ошибиться она не могла: – Ивашкин, ну скажи ты что-нибудь!
– Здравствуй, Валя!
У него чуть не вырвалось: «С приездом!»
– Ты куда, откуда? – Он осторожно посмотрел на себя, успокоился: одет нормально, новая куртка, новые ботинки, соль зимне-московская их еще не испачкала. Она заметила, опытная, это движение, улыбнулась:
– Красавец хоть куда!
Мимо них туда-сюда спешили люди, а он никак не мог понять, что с ним произошло, зачем они встретились. Она, как и всегда раньше, помогла ему:
– Отойдем в сторонку. А то нас прохожие собьют. Возьми чемоданы, кавалер!
Он наконец пришел в себя:
– Вот так встреча! Как ты здесь оказалась?
Маму похоронила в Вологде. Домой еду, на «Речку». На Павелецкий вокзал.
– А как ты живешь?
– Так, – пожала она плечами. – Раньше были времена, а теперь – моменты. А ты?
– А я еще хуже.
– По тебе не скажешь. Хорошо одет, начальником, видно, стал?
– Скажешь тоже.
– Ты же в Афганистане чуть ли не Героя получил.
– А ты откуда знаешь?
– Люди добрые сказали. Правда, Героя получил?
– Нет. Но ордена были, чего скрывать. За дело получил.
– Тебе и на «Речке»… – Валентина запнулась.
Удивительная то была женщина! В кожаном коричневом пальто, в норковой шапке, в сапогах, она вполне могла сойти за мелкого челнока, да, видимо, сия участь миновала ее. Сколько таких женщин, и гораздо моложе, и старше, с выговором волжско-донских степей выхватывал заинтересованным взглядом бывший летчик на рынках Москвы! Как они ему все нравились… не то чтобы нравились – напоминали о жизни на «Речке». А ведь то была жизнь! Но в облике Валентины чувствовалось что-то не челночное, не мелочное, не дешевое. А может быть, ему так показалось, так хотелось.
Они отошли в угол, образованный стенами здания метро. Нужно было говорить, спрашивать о чем-то. О чем? О том, что творится на «Речке», он знал от бывших сослуживцев, с которыми иной раз перезванивался. И о жизни ее тоже знал. И об успешной авантюре Ольги ему рассказали. Он не хотел ее спрашивать ни о чем. Оробел, как семиклассник, почувствовавший в своем сердце настойчивые удары: «Я люблю! Я люблю!»
Валентина тоже знала о нем многое. Спрашивать не хотелось. Уж лучше бы не встречались.
Жизнь! Жили-жили, не тужили, веселились по полной программе, когда можно было, после трудов праведных. Бабочками не порхали, припорхали один к пятидесяти, другая к сорока пяти. А что дальше?
– Когда у тебя поезд? – спросил он, выходя из штопора.
Она замялась с ответом, но тоже справилась с какой-то внутренней отупелостью и сказала спокойно:
– Завтра. В пять вечера. Сейчас вещи сдам в камеру хранения и пойду по магазинам.
– Зачем?! – всколыхнулся летчик, но быстро опал, не зная, как быть: завтра у него смена, а сегодня он обещал светильник на кухне сменить. Пенсию вчера получил, в магазине рядом с домом жена присмотрела недорогой симпатичный светильник.
– Как зачем? В Москве я не каждый день бываю. Нужно внукам подарки купить.
Она смотрела на него, чего-то ждала. Но чего? Разве их, женщин, поймешь? Почему в тот год она так грубо передала его Ольге, ветреной секс-бомбе? Почему после этого ни разу не подошла к нему, не поговорила по-человечески и всякий раз, когда он приближался к ней, отталкивала его шуткой?
– У тебя уже внуки?
– А ты все думаешь, что моей дочери семь лет? Нет, дорогой, дети растут быстрее, чем мы стареем. – Она посерьезнела, потянулась за чемоданами.
– Погоди, – засуетился он, – погоди!
– Да что ты меня тискаешь, как штурвал, Борис?! Девочка что ли я пятнадцатилетняя, – сказала она, но выпрямилась, глянула на него, хмурого, худого, почти еще не седого, со впалыми, тяжелыми глазами, скуластого, не высокого, с сильной, как у тракториста, рукой, и вздохнула, – Борис, ты часом не алкаш? Может быть, тебе на бутылку дать? У меня есть. Мне младший брат дал, новый русский наш детеныш.
– Зачем ты так? Я вообще не пью. Увидел тебя, жизнь нашу вспомнил, – оробел бывший летчик, орденоносец.
– А руки почему дрожат?
– Прекрати!
– Ого! Узнаю грубый рык лучшего летчика «Речки», а, значит, всего Советского Союза! Сразу бы так. А то я подумала плохое!
– Хватит тебе. Ты где ночевать будешь?
– На вокзале. Не впервой. Ну я пошла.
– Да прекрати ты, в самом деле! Я гостиницу найду. Отдельный номер. Есть у меня человек. Начальник охраны в гостинице.
– Да я вроде не сахарная, могу и на вокзале вздремнуть.
Ох, и своенравный же народ, эти степные бабы.
– Ты знаешь что, – Борис замялся, вздохнул глубоко для храбрости и вдруг выпалил: – Ты можешь мне сделать подарок?
И она вздохнула тяжело, но не для храбрости, а по какой-то своей женской причине:
– Так много было у нас с тобой подарков…