Читаем Оклик полностью

С рождением сына мы вступаем как бы в полосу светлых вод – выходит в свет, пусть пропитанная горечью издательской тягомотины, урезанная, с множеством купюр, – но все же выходит первая моя книга: небольшое пространство, затон, малый кратер, из которого редкими находками прорывается наружу тот странный, затаенный ритмический гул, мучающий меня с младенчества, словно бы вместе со мной возникший из глубин несуществования, вырывается звуковыми волнами, смутно-варварской едва улавливаемой полифонией, которая и катит свои волны в глубинах человеческого духа: впервые отчетливо слышу этот утробно-глубинный гул в отрочестве, лежа на ночной траве, у Днестра, закинув руки за голову, глядя в звездное небо и внезапно ощущая, как земля, вместе с небом и звездами, гигантским креном клонится куда-то в пространство, – инстинктивно хватаюсь пальцами за траву, и тело мое в эти мгновения испытывает родственные небу колебания космических тел…

Вместе с рождением сына и рождением книги получаем новую квартиру: стою среди двухкомнатной, пустой, потому кажущейся необъятной после всех клетушек моей жизни, и белый, древесно пахнущий паркет делает ее подобной балетному залу, по которому так и тянет скользить, а в широко распахнутые окна я вижу идущих к дому жену и друга моего Игната, и мы остаемся с ним ночевать, прямо на паркете, который всю ночь празднично белеет в темноте, а утром, включив приемник, замерев, слушаем сообщение об убийстве Кеннеди…

И уже зарождается подспудно, патетической фальшью оркестров, криводушием, искажающим каждое мало-мальски естественное движение души, расчленяющим с равнодушием патологоанатома по законам краткого курса мертвой истории тот самый глубинный гул, и так едва натекающий в строки зарождается, усиливается, длится пир горечи.

В конечном счете собственная фальшь, мыслеблудие побуждают к опасному порыву, к жажде хоть что-нибудь сказать по правде, не буквальной да посконной, а правде духа, направляемой тем самым глубинным гулом.

Можно, конечно же, не прерывать этот угарный праздник, но жизнь становится подобной внезапно состарившейся, – только вчера сверкавшей бальной белизной паркета, – новой квартире: в короткий срок ухищрения, боязни, мелкие успехи забили все ее щели, подобно древоточцам, тараканам, жучкам – присосались к жизни, опутали ее тысячами нитей, запретов, обязательств, и производимый ими немолчный, пусть слабый, шум кажется шорохом микрофонов, обернувшихся тараканами, шевелящих усиками антенн из-под шкафчика или холодильника, вдоль и поперек прослушивающих мою жизнь…

Тревожное ожидание какого-то катаклизма – так, вероятно, животные ощущают приближение землетрясения – особенно преследует меня весной шестьдесят седьмого. В память врезается странное мгновение в начале июня, у стадиона: вечер, внезапно сгустившаяся тьма, вот-вот разразится гроза, все случается в единый миг – белые облака на черном небе пересекают врассыпную падающие от порыва ветра птицы, слабо мерцающий на столбе фонарь, лопнув, рассыпается над моей головой брызгами стекла и фиолетовых искр, приседаю, неожиданно захлебнувшись ветром, и в сознании мелькает метнувшейся птицей то ли мысль, то ли образ, отчетливо запечатленный во тьме – низко над землей пролетевший Ангел смерти.

Утреннее солнце июня заливает желтизной поле пшеницы. Еду в дальнее село: там рабочие моей геологической партии начали бурение скважины. В полдень валяюсь на койке в хатенке, заменяющей в селе гостиницу.

По радиоточке передают: началась война между Израилем и Египтом.

В тревоге, затаив дыхание, слушаю новости из Москвы, не зная, где правда, где ложь, еще не ощущая, как человек в шоке, что это второй глубинный перелом жизни после Второй мировой, раскалывающий пятое мое семилетие геологическим сбросом: прошлое опускается вниз, будущее вздымается высоко, недосягаемой страной обетованной.

Люди, жизнь которых потрясло одно и то же событие, вспоминают затем, где и как оно их захватило, что они делали в этот миг, спали, ели, разговаривали, слушали музыку, были безмятежно захвачены врасплох или ощущали тревогу.

С этого дня евреи всего мира, в любой его точке, внезапно ощутив себя единой нацией, будут вспоминать, где и как их захватила Шестидневная война.

В этот день замкнется еще один сокровенный круг моей жизни, соединив наконец распевы кантора "Бней Исраэль" и "Иерушалаим" в синагоге моего детства с реальной землей Израиля, круг, начавшийся молитвами, которые я в детстве повторял за ребе Пустыльником; перед взором опять возникнут буквы древнееврейского, весь шрифт: так, вероятно они блеснули из ямы, когда их раскопал наборщик, в дни разгрома еврейской культуры закопавший шрифт в землю до лучших дней, которые, вот же, настали: власти решили печатать Шолом-Алейхема…

Потом наступает шестьдесят восьмой – угрожающе четный, високосный, острой косой в висок, под корень, под корень…

Поезд останавливается, выводя меня из оцепенения.

Перейти на страницу:

Похожие книги