Читаем Оклик полностью

Теперь же, в глубине лунной ночи, мучали меня запечатлевшиеся в памяти, казалось бы, второстепенные строки начала гоголевской повести, которые описывали картины, висящие в окнах, на стенах и дверях лавки, толпящийся народ, и особенно одну: на ней изображен был "город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска…"

Не знаю, что более изводило меня?

Толпа ли?

Я видел солдатиков в обнимку с молодыми деревенскими бабами, нас, мальчишек, торговок-молдаванок, летом и зимой закутанных в шали и десятки юбок, накапливающихся на рынке, боязливо и в одиночку просачивающихся в городские магазины, неуклюжих, пропахших козлом крестьян, наглостью прикрывающих неловкость, прущих напролом сквозь городскую толпу, и все мы вместе с одинаково-равнодушным любопытством глазели на избиения, голод, гибель, которыми мерзко изобиловала окружающая нас жизнь?

Иерусалим ли?

Он воспринимался мной как нездешнее видение, и вдруг возник, отмеченный так по-земному, домами и церквами.

Невидимый плен моего существования был мучителен, но уже ощущался самой сущностью моей жизни.

Половодье человеческих глаз по-рыбьему равнодушно мерцало в этих бледных видениях, расступалось тающим паром перед прожигающим ужасом глаз гоголевского "Портрета": это были вечные глаза соглядатая и заушателя, скрытые в любой тьме, за любой стеной и ширмой, да и за человеческим лицом: как бы ты себя ни вел, ты был у них на виду, ими судим, а сам их не видел, и знал, что несут они лишь разор, острог, гибель.

Впервые в жизни я не уснул, а провалился в сон, впервые в жизни зримо восставшая материя прочитанного так сразу вторглась в сновидения, странно обособляясь в обычной и привычной сновидческой ткани своей чужеродностью, впервые сны шли многоэтажно или, вернее, извлекались один из другого, как матрешки, имена и фамилии корректоров и операторов порхали, заверчивались смутной пеной, оборачиваясь толпами неотчетливых, как бы недопроявленных лиц, ибо каждое имя по законам мира сновидений порождало некий образ, они толпились, мучая меня своей недопроявленностью, они бежали вслед за непомерно высоким гоголевским ростовщиком в стеганом азиатском халате с неожиданно маленькой, как у допотопного диплодока, головкой, которая вдруг оказывалась головой Пети Бачу, только лицо у него было сожженное и темное, как у Нэдика Старосоцкого.

Я проснулся поздно, день был воскресный, высоко и покойно, освещенные нежарким солнцем, стыли белые облака, никого из дружков не хотелось видеть, я тайком спустился к реке, сидел в зарослях над высоко идущими водами и без конца пускал по ним светящуюся покоем и синевой гоголевскую фразу: "…отличать поэтов-художников, ибо один только мир и прекрасную тишину низводят. они в душу, а не волненье и ропот…"

И я думал о Пушкине, образ которого витал над нашими краями, он жил в Кишиневе, приезжал в Бендеры, искал на Варнице следы могилы гетмана Мазепы, и его строка скатывалась с моих губ и тотчас уносилась водами: "Бендер пустынные раскаты…" Здесь он услыхал историю то ли о неком помещике Седлецком, то ли о бендерском аферисте, который перепродавал документы умерших крестьян, затем пересказал ее Гоголю, и вот уже более столетия непотопляемым ковчегом колышется на волнах времени поэма "Мертвые души", вот в этот миг исчезает по водам, за поворотом берега, вслед за пушкинской строкой.

Через тридцать лет, вспомнив ту пасхальную ночь, я перечитал "Портрет", и, как бы обрамляя это чтение, странным фантомом вставала отшумевшая в пластах тех лет жизнь, и сама заключенная в рамку.

Наступил май. Нас собрали в актовом зале школы, двое мужчин в серых в полоску костюмах с незапоминающимися лицами, озабоченными голосами, сменяя друг друга, рассказали о том, что в районе нашего города и его окрестностей сброшены два диверсанта по имени Османов и Саранцев, по рядам шли их фотографии, нас попросили немедленно разойтись по улицам, вглядываться в подозрительные лица, но быть осторожными, обращаться к ближайшему милиционеру. Впервые так откровенно массы школьников бросались на слежку. В первый и в последний раз я по-настоящему ощутил волнение охотника за дичью, да не за животным, а за человеком, и охотничья эта страсть была еще более приятной и волнующей, ибо освящалась всей окружающей властью; собачья страсть сыщика проснулась во мне, в миг показав все свои прелести и вышибив высокие идеалы; я вдруг даже понял, что ищейка должна обладать одаренностью не менее, чем полководец или мыслитель, должна развивать в себе и пестовать собачье проворство мгновенной оценки ситуации; я наметил себе жертву в одной из подворотен, какого-то мужика, подозрительно озирающегося по сторонам, я прилепился к нему, шел в отдалении по пятам, всеми фибрами ощущая, насколько охота на человека заманчивей и вожделенней, чем охота на зверя; человек кружил по переулкам, вышел на окраину, в сторону Хомутяновки, я бросился к милиционеру. Мужик показал ему документы и, глядя на меня, зло сказал: "Я этого сучонка давно приметил, прилип, как репейник…"

Перейти на страницу:

Похожие книги