Читаем Оклик полностью

Городок надвигался сквозь ранние сумерки отчужденно и пусто. Был недвижен, как будто мертв. Редкие незнакомые прохожие под еще более редко горящими, скорее тлеющими фонарями. Я вел маму какими-то одному мне известными переулками, я готов был провалиться сквозь землю, я добирался до собственного дома, как усталый крот, роющий нору вслепую: не дай Бог знакомого встретить в час, когда я должен быть не здесь, быть включенным, как все мои одноклассники, я, медалист, выброшенный коту под хвост.

Оцепенев от страха в миг получения письма об отчислении, я был, как заяц, ощутивший погоню, опасность из всех щелей, со всех сторон, я замер на задних лапах в стихии гибели, не зная, откуда грянет дробь. Теперь же я обвыкал внутри уже случившейся беды. Мрачные мысли и наблюдения были мне вместо алкоголя, запоя, жажды забыться и ополоуметь; я был подобен жертве, которая все вклады души вложила в одно желание, не зная, что она уже наперед обанкротилась, и если приход человека в этот мир обеспечен какими-то векселями самой жизни, то мои были с самого начала непокрытыми по извечной мистической вине, отмеченной тайным клеймом (как в Варфоломеевскую ночь) – пятой графой; и вот полученная наконец ценная бумага с позолоченным образом потеряла всякую ценность, и я должен буду неизвестно сколько, быть может, до окончания своих дней, расплачиваться в рассрочку собственной жизнью.

Я был подобен эху, шатающемуся без адресата, неизвестно кем пущенному и не могущему никуда приткнуться. Днем, таясь, я уезжал куда-нибудь за город, в лес, в поле, пробовал искать себя, прошлого, у знакомых деревьев с трухлявыми дуплами, в зарослях у реки, в заревых бликах, горящих на оконницах домов предместья, но везде я был вычеркнут, отброшен, отслоен, не прописан, не поставлен на учет: шло стадо, пыля, щетинясь козлиными рогами, до тошноты воняло Козляковским и Козлюченко. Винный запах стоял над скудными крестьянскими дворами Гиски и Хомутяновки: вино давили из виноградных выжимок, дули это багрово-бордовое бродило, и туберкулезный румянец стоял на истощенных крестьянских лицах, дули, чтобы забить тоску темного существования, забыться, – в воздухе недвижно висел кислый вкус хмеля, до оскомины на зубах; среди скошенных высохших трав в скошенных домишках селезнями крякали селезенки алкоголиков, на сизых носах склеротически выступали жилы, – и вся прелесть осени – цикады, звезды, лунная течь, запах бурьяна и пыли, прибитой дождем – все это было не к месту, как чудный сон или бред, видящийся раненому на поле боя, сшибленному жизнью.

Капля дождя как птичий глаз, бусинка зрения, хищно впитывала меня – искривленного, кувшинорылого, как обычно отражают сферические зеркала в комнате смеха: но это и был я – истинный – в эти дни полного расшиба судьбы, как птенец, выброшенный из гнезда в мир сплошных подошв, давящих все под собой.

В собственном доме я скрывался от всех окружающих залогов и зависимостей – от учебы, армии, работы – и только пространство, небо, река не преследовали меня, не требовали отчета, только как бы намекали, чтобы я был с ними на короткой ноге, если не вровень, но я не был на уровне их просьб, я не мог прикоснуться к бумаге, страх угнетал меня, с ним я засыпал и просыпался, затравленно смотрел из-за угла на каждого милиционера: в собственном доме я был, как сбежавший с каторги в глухом лесу, боящийся выглянуть в соседнюю лавку, везде меня поджидали с расспросами как с ружьями в засаде.

В школе, по слухам, враги Веры Николаевны во все трубы трубили о моем банкротстве и всех тех, кто ставил на меня, а я физически ощущал, как обрастаю медвежьей шерстью, лежу в берлоге, в ожидании письма-ответа на наше письмо Стопетову-Прокошкину, сосу лапу в беспрерывной спячке. Спячка была единственной защитой, которую я мог противопоставить снедающему меня страху: нужно быть очень несчастным, чтоб столько спать в юности. Я стал ночной птицей, бродил во тьме, как дезертир, отец Кондаковой, весь день скрывавшийся в подполье, и мне мерещились лица тех, кто тогда провел его мимо нас, мальчишек, держа пистолеты на взводе, я жил ночью и жаждал, чтобы она не прекращалась, и дождь, единственный и верный союзник, размывал мои следы; как дикарь, прячущийся от людей, я выглядывал из переулков на иллюминованную к ноябрьским праздникам главную улицу, где свободно прогуливались знакомые мне лица, такие теперь со стороны отчужденные, враждебные, со странно звучащими именами – Октавиан Незальзов и Света Кельменчук, Шурик Самбурский и Леня Литвиненко-Клецкий с вечно зеленым лицом отверженного женским полом страдальца, и я уже заранее знал, каким вопросом прозвучит раскрывшийся рот каждого, лишь он увидит меня, щурясь в темноту и открыто гордясь преимуществом стоящего на свету и ничего не боящегося.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза