Читаем Оклик полностью

Блаженно-полусонные, мы шлялись вдоль огородных грядок, бегали по лесу, кричали вдаль, ловя эхо, и я был рад, что Янкель не прихватил с собой мандолину: по слоновьей его медлительности музыкальная эпидемия в классе только недавно до него добралась, Янкель приобрел мандолину, я научил его нескольким незамысловатым мелодиям, и он часами пыхтел над инструментом, ежесекундно покрываясь румянцем от наплыва чувств.

Облака, молоко и мед грядой тянулись сквозь весь этот день, и к апрельскому закату, сопровождавшему нас на обратном пути, прибавился бледный, едва проступивший на светлом небе месяц.

Пустынный дом был прибран и тих. Бабушка и мама ушли в синагогу, а потом к знакомым. Я был один, я поглядывал в окно на низко повисшую, словно бы звенящую серебром пасхальную посудину месяца, зажег настольную лампочку, начал читать "Портрет" Гоголя.

Пришли мама с бабушкой, укладывались спать, проверяли заперта ли наружная дверь на металлический крюк, уже бабушка по привычке, повторяющейся каждую ночь, несколько раз окликнула маму: "Зинэ, Зинэ… Ду ост фармахт ди тиер?.. И раздраженный голос мамы: "Фармахт… Шлоф шын, шлоф…" [21] Уже где-то, за домом Кучеренко, в Глинищах, прокричал петух. Я все читал "Портрет". Обжигающий текст поглотил меня, я никогда еще так поздно не бодрствовал, я словно бы обернулся доселе незнакомой мне ночной птицей и залетел в неведомый мне часовой пояс, нарушился привычный ход времени, какой-то иной его счет и ритм нес меня вместе с нашим утлым домиком в тревожно-серебряном половодье яркой луны. Не привыкшие к бессоннице глаза подростка лихорадочно и невидяще вглядывались в это мглистое безмолвие, откуда облаками накатывали видения, тревожили и влекли отроческую душу, никогда еще перед ней не отверзались такие глубины ощущений и мыслей: и призрачный Петербург вливался в эти видения сквозь проломы Коломны, живописуемой Гоголем, мгновенными оттисками страшных кошмаров осажденного Ленинграда, описываемых нашими знакомыми, пережившими блокаду, смешиваясь ледяной гибелью с огненными языками Иерусалима, которые выбрасывали печи, пытаясь поджечь бороды сухо-багровых стариков, пекущих мацу.

Угнетала меня мучительно-острая зрительная память. В те годы замысловатые имена героев книг, фамилии операторов и редакторов фильмов, мелкие имена корректоров, мельком прочитанные на каком-либо титульном листе, западали в память пачками, неожиданно и не ко времени всплывали, и я изводил себя, пытаясь вспомнить, откуда пришло то или иное имя.

Теперь же, в глубине лунной ночи, мучали меня запечатлевшиеся в памяти, казалось бы, второстепенные строки начала гоголевской повести, которые описывали картины, висящие в окнах, на стенах и дверях лавки, толпящийся народ, и особенно одну: на ней изображен был "город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска…"

Не знаю, что более изводило меня?

Толпа ли?

Я видел солдатиков в обнимку с молодыми деревенскими бабами, нас, мальчишек, торговок-молдаванок, летом и зимой закутанных в шали и десятки юбок, накапливающихся на рынке, боязливо и в одиночку просачивающихся в городские магазины, неуклюжих, пропахших козлом крестьян, наглостью прикрывающих неловкость, прущих напролом сквозь городскую толпу, и все мы вместе с одинаково-равнодушным любопытством глазели на избиения, голод, гибель, которыми мерзко изобиловала окружающая нас жизнь?

Иерусалим ли?

Он воспринимался мной как нездешнее видение, и вдруг возник, отмеченный так по-земному, домами и церквами.

Невидимый плен моего существования был мучителен, но уже ощущался самой сущностью моей жизни.

Половодье человеческих глаз по-рыбьему равнодушно мерцало в этих бледных видениях, расступалось тающим паром перед прожигающим ужасом глаз гоголевского "Портрета": это были вечные глаза соглядатая и заушателя, скрытые в любой тьме, за любой стеной и ширмой, да и за человеческим лицом: как бы ты себя ни вел, ты был у них на виду, ими судим, а сам их не видел, и знал, что несут они лишь разор, острог, гибель.

Впервые в жизни я не уснул, а провалился в сон, впервые в жизни зримо восставшая материя прочитанного так сразу вторглась в сновидения, странно обособляясь в обычной и привычной сновидческой ткани своей чужеродностью, впервые сны шли многоэтажно или, вернее, извлекались один из другого, как матрешки, имена и фамилии корректоров и операторов порхали, заверчивались смутной пеной, оборачиваясь толпами неотчетливых, как бы недопроявленных лиц, ибо каждое имя по законам мира сновидений порождало некий образ, они толпились, мучая меня своей недопроявленностью, они бежали вслед за непомерно высоким гоголевским ростовщиком в стеганом азиатском халате с неожиданно маленькой, как у допотопного диплодока, головкой, которая вдруг оказывалась головой Пети Бачу, только лицо у него было сожженное и темное, как у Нэдика Старосоцкого.

Перейти на страницу:

Похожие книги