…Но мы все-таки расстались — это случилось за несколько месяцев до окончания школы, — расстались как-то неожиданно для самих себя, без видимой причины, без ссоры, без мучения, и удивительно: в школе мы с вежливыми и спокойными лицами здоровались друг с другом, а вот наших, окон я совершенно не помню в то время — как будто бы их и не было… Зато помню, что сам я тогда сосредоточился на том, что мы в наших школьных сочинениях высокопарно именовали «напряженной духовной жизнью», «нравственными исканиями», я стремился к уединению, вечерами допоздна сидел над книгами, завел что-то вроде дневника и тотчас после выпускных экзаменов собрался в Сибирь — почему-то полагал я, что именно в Сибири откроется мне окончательная «истина о жизни»… Еще помню, как я вышел из дому, таща свой рюкзак и большой чемодан с книгами, и, проходя мимо вашего дома, не удержался, взглянул на твое окно, заметил тебя и, несмотря на всю серьезность и даже некий трагизм моих тогдашних чувствований, ощутил детское и глупое удовлетворение оттого, что ты видишь, как я уезжаю, и видишь, что надолго, и еще не знаешь куда, но уж скоро, наверное, узнаешь…
В Сибири я строил железную дорогу, жил в вагонах, сопровождал товарные поезда, бил шурфы, валил лес, ходил по тайге с геологами… — словом, жил, исходя из намеренного и в общем-то необходимого для юности принципа, что, чем труднее будет моя жизнь, тем более приближусь я к ее истинной и желанной для меня сути.
И это, пожалуй, было единственное время с тех пор, как я узнал тебя, когда я совсем не думал, не вспоминал о тебе, — слишком далека была моя новая жизнь от наших тихих улиц, от окна в доме напротив, девочки в том окне… Наконец, спустя год — огромный срок! — и чувствуя себя неизмеримо повзрослевшим, переполненным жизненным опытом, я приехал в Москву, поступать в университет. То есть я вернулся в места, ставшие для меня местами детства, я приготовился отнестись ко всему с умилением и снисходительностью воспоминания, и С этими же чувствами, едва оказавшись дома, подошел к окну. И тут же, будто ожидала меня все это время, подошла и ты, С минуту мы смотрели друг на друга, потом, даже не кивнув, не помахав рукой, одновременно отошли от наших окон, оказались на улице и — бросились навстречу друг другу… Совсем поздно вечером мы пришли в наш сквер, в тот дальний его угол возле чугунной ограды, где я когда-то первый и единственный раз поцеловал тебя. Листва тополей еще сохраняла весенний запах, редкая трава городского газона была обесцвечена луной, и ты призналась мне, что весь этот год думала обо мне, что то и дело снились тебе страшные сны: то я будто где-то тону, или замерзаю, или меня убили…
…Не представляю теперь, что было бы с нашей любовью, если бы не эта разлука, возродилась бы она, если бы я не уехал, или ее постигла бы участь большинства школьных любовей, но когда я тебя вновь увидел, разом воскресло все то немногое, первое, трогательное, что было между нами, и возникло еще что-то новое: я вдруг очень хорошо почувствовал, что, пока жил в Сибири, ища какие-то свои «смыслы», в тебе тоже совершалась твоя, незримая, непостижимая для меня жизнь, и то, незнакомое мне, необъяснимое словами, женски прекрасное, что я увидел и с восторгом ощутил в твоем облике, есть итог этой сокровенной жизни… И еще мне показалось, что ты и сама знаешь, чувствуешь в себе это…
Скоро мы стали мужем и женой, но это не было переходом в настоящую, как ее обычно понимают, размеренную семейную жизнь — это было счастливым продолжением нашей детской и потом юношеской романтической любви, с непонятными по-прежнему размолвками и неожиданными примирениями, только теперь гораздо сильнее ощущались и мучительность ссор, и счастье примирения. Отчего мы ссорились? Если бы я писал роман о нашей любви, то и тогда, наверное, не смог бы вспомнить, объяснить причину, а я пишу всего лишь о наших окнах. Да, иногда мы ссорились так, что ты уходила к своим, и тогда снова возникали окна, опять становился важен их язык: подходишь ли ты к окну или нет, плотно ли задернуты шторы… Однажды ты прочитала мне чьи-то стихи, кажется, Элюара, там были такие строки: