Я стаскиваю с себя утреннее розовое платье и льняную сорочку, которая под ним, вынимаю из комода другую, из тонкого хлопка, пахнущую лавандой, очень открытую, без бретелей, сшитую специально для этих платьев. Я слегка пугаюсь, мне показалось, что она стала мне в груди теснее, чем была год назад… Потом поверх рубашки надеваю свое венское платье и, когда, все еще отчего-то волнуясь, через плечо заглядываю в зеркало, вдруг чувствую, что, безболезненно и совсем того не заметив, я как бы раздвоилась… передо мной две совершенно по-разному чувствующие и по-разному думающие женщины (пусть внешне они настолько схожи, что даже зеркало не обнаружит разницы)! Да, я раздвоилась: одна женщина торопливо, в непонятном волнении, даже слегка вспотев под мышками, надевает на себя одежду и высоко на затылке закалывает желтым, как янтарь, черепаховым гребнем свои великолепные темные волосы, растерянно трет щеки, кончиком языка облизывает губы и взвешивает, не следует ли их подкрасить, чтобы они стали ярче, где-то у нее должна быть забытая коробочка или баночка альканной помады… однако все же отказывается от этой мысли, потому что уж кто-кто, а госпожа Еше сразу это заметит и непременно заведет по этому поводу громкий разговор. Да, я раздвоилась: одна женщина суетится по эту сторону зеркала, а другая стоит по ту сторону и, усмехаясь, следит за всем, что делает первая… И та, вторая, насквозь видит первую так же ясно, как зеркало, за которым она находится, видит наполовину придуманное, наполовину искреннее увлечение той — торопливо переодевающейся — этим мальчиком, этим образованным мужиком, этим необыкновенным Яаком… Та, зазеркальная, смеется над этой. Вполне понятно. Даже порицает ее. Иначе и нельзя относиться к такой детской затее, сохрани бог… А все же та, другая (поскольку от помады она отказалась, можно не бояться, что закрасятся зубы), в тревоге кусает губы: что же теперь будет дальше? Кстати, что будет дальше, весьма интересует и ту, которая, сидя на табурете, быстро переодевает чулки и туфли, но она совсем не тревожится, ей только очень любопытно. Но ни одна ни о чем другую не спрашивает. Ибо стекло все равно не даст услышать вопросы…
Все же, когда первая (уже в своих самых красивых, кружевным узором связанных розовых чулках и в самых своих новых и тем не менее уже слегка поношенных зеленых сафьяновых туфлях на высоких каблуках) торопится теперь в библиотеку, чтобы взглянуть, не валяются ли там в беспорядке книги, которые смотрели Отто и его гости, грязные кофейные чашки и пласты трубочного нагара, вторая беззвучно скользит за ней. В спальне остается только зеркало. Но невидимое стекло идет вместе с ними (или с нами! Как мне сказать?) между ними (или между нами!)…
По пути первой (ой, — мне… другой… нам… святой Дженнаро, мое смятение не утихает, наоборот, оно все растет!) вспоминается, что Леэна и Кай ждут от хозяйки распоряжений по поводу беления щелоком… Но в венском платье из желтого шелка, отделанном у ворота чайными розами, все же нелепо бегать в кухню и прачечную… Я кричу из столовой через коридор в кухню:
— Минна! Минна!
И когда Минна просовывает в столовую свой накрахмаленный чепец и смешное сморщенное лицо (Отто говорит: как вялая картофелина), я отдаю ей, стоя в дверях библиотеки, нужные распоряжения: чтобы щелока положили на треть больше обычного и чтобы полоскали в такой горячей воде, как только терпят руки! В ведении здешнего домашнего хозяйства со всеми его повседневными нуждами я вдруг становлюсь необыкновенно предприимчивой — мое зазеркальное «я» прошептало б мне, если б могло: это оттого, что своим усердием ты заранее хочешь искупить… нечто такое, чего ты еще не намереваешься делать, но о чем ты знаешь, что оно дурно…
Прежде чем скрыться в коридоре, Минна смотрит на меня своими маленькими слезящимися глазками и спрашивает с гордостью и некоторым испугом:
— Какие же господа должны к нам нынче пожаловать?!
— Все уже здесь, — говорю я и притворяю за собой дверь в библиотеку.