Кофе Минна уже приготовила, и он настаивается на маленьком столике в столовой. На черном лакированном подносе стоит кофейник старого севрского фарфора под пестро-синей шерстяной шапкой, десять лет назад мною связанной и все еще используемой, с верхушки опускается кисточка из стеклянных бусин… И когда я смотрю на эту уже состарившуюся вещь, мне кажется, что кто-то в чем-то меня упрекает. Но в чем? В чем?!
Возле кофейника в ожидании стоит объемистая пыльтсамааская чашка с толстой ручкой (подумать только, всего пять их осталось из двенадцати), стоит в ожидании возле кофейника вместе с серебряной сахарницей и щипцами. Белая внутренность пестро-синей чашки блестит чистотой так же, как и сахарница и щипцы. В чем же можно меня упрекнуть?!
Я ловко ставлю поднос на кончики пальцев левой руки и иду по гладкому каменному полу коридора. Я сразу оказываюсь перед обитою кожей дверью, за которой находится мой муж. Я точно знаю, что сейчас произойдет: я постучу обручальным кольцом по косяку, чтобы стук был слышен в комнате. Отто так раскатисто отзовется, что, несмотря на плотную обивку двери, я ясно услышу:
— Да-а-а-а-а!
И когда я войду, он уже будет идти мне навстречу. С поспешностью, в которой, нужно признаться, есть доля старческой неуклюжести. Какой-то вызывающей сочувствие и привычно милой, от которой мне все-таки хотелось бы отвернуться…
Тут-тук-тук-тук.
— Да-а-а-а-а!
Я открываю дверь и чувствую, что у меня подкашиваются ноги, мне приходится правой рукой поддержать поднос, чтобы посуда не соскользнула на пол… Не от того, что Отто не поспешил мне навстречу. Не от того, что он стоит вдалеке, в другом конце комнаты, у окна. А потому, что комната полна табачного дыма, пахнущего шиповником, отчего сердце у меня подскакивает к горлу. И потому, что он там…
Он сидит в кресле возле письменного стола Отто, длинная голень в белых панталонах перекинута через колено, и носок ботинка, выпачканный в земле, торчит вверх. Я вижу что он пытался вытереть ботинки пучком травы. В руке у него дымящаяся трубка. Он сидит как-то небрежно и в то же время сосредоточенно, по-мужицки и по-королевски одновременно, он поворачивает ко мне упрямые синие глаза, и сквозь дым я вижу, что его взгляд вдруг смягчается. Его гневно сдвинутые брови распрямляются Его бледные губы слегка шевелятся, он будто чего-то ищет: слова, выражения, жеста, но единственное, что, по-видимому, он находит, это молчаливое удивление, не знаю уж, мною или самим собою.
Во всяком случае, я теперь вполне собою владею. По крайней мере здесь, у него на глазах, — наверняка.
— О-о, — говорю я спокойно, звонко и чуточку иронично, — а я вас уже не ожидала увидеть после того, как вы не уважили мое приглашение к обеду…
Он ничего не отвечает. Он только хмурит брови. Я не хочу затягивать его молчания. Я не хочу, чтобы оно перешло в невежливость. Я говорю:
— Одну минутку. Я принесу для вас чашку.
На конце стола я перекладываю книги и освобождаю место. Я ставлю поднос на стол. Я смотрю прямо на него и выхожу. И когда я оказываюсь в столовой и, запыхавшись, останавливаюсь перед буфетом, до моего сознания доходит, что я вприпрыжку бежала по коридору и в такт беззвучно ликовала:
Я достаю из буфета чашку для Яака. И только когда уже размеренным шагом войдя в рабочую комнату, плавно, с достоинством ставлю чашку на стол, мое самообладание снова почти ускользает от меня. Ибо я вижу, что рядом с синей пыльтсамааской чашкой, принесенной для Отто, я ставлю одну из моих двух золотых французских чашек: обе они — совершенно одинаковые, так что я не знаю, та ли это, из которой пил в библиотеке он, или та, из которой пила я. Несмотря на испуг, я ловлю себя на желании, чтобы это была чашка, к которой прикасались мои губы. Но испуг мой весьма мимолетен. Ибо любому другому человеку могло бы броситься в глаза, что я принесла для этого мальчика одну из двух имеющихся в доме золотых чашек. Любому другому… Но не Отто, который таких вещей не замечает. К сожалению. И к счастью. И Яак, конечно, этого не заметит. Но чашка принесена не для того, чтобы они заметили. Достаточно того, что это знаю я. Я наливаю обе чашки:
— И как же, милостивые государи, придет господин Петерсон к ужину?
Яак открывает рот, чтобы сказать, как мне кажется: «О-о-о — не-е-нет, милостивая государыня», но Отто начинает трещать:
— Само собой понятно! Господин Петерсон никуда больше сегодня не пойдет! В девять часов у нас ужинают. Я приведу его к ужину.