Я не стал утруждать себя наблюдением за тем, что происходило вокруг нас во время этой церемонии. Я имею в виду лица пажей и слуг, которые сначала спешили нам навстречу, но затем останавливались на полпути. Я сам своей рукой подал этому министру в ливрее гардеробщика матушкин тулуп и взглянул старику в глаза. Конечно, тулуп он у меня взял. У него просто не было другого выхода. Своими длинными сухими пальцами в коричневых пятнах он с таким видом прикоснулся к старой, пропахшей дымом, землей и гумном овчине, будто это был клубок змей. Уже одно это мне было чертовски приятно видеть. А когда он понес тулуп на вешалку, то старался держать его подальше от себя, как бы он его не ужалил. (Правду говоря, когда я сам держал тулуп с таким видом, будто мне и в голову не приходит, что он может запачкать мне руки, то делал это намеренно, и это стоило мне известного усилия. К сожалению.) Но глаз старого гардеробщика мне так и не удалось увидеть. Ибо они были у него плотно зажмурены, и казалось, что он ходит во сне. Второй гардеробщик в это время проделал то же самое с батюшкиным тулупом, и теперь они, понимающе кивая друг другу, поспешили к нам обратно: слава богу — это уже не похоже на кошмарный сон, это вполне отвечает их достоинству и привычкам — генерал, адъютант которого подает им выдровую шубу и треуголку с плюмажем…
А теперь мы шагаем по парадной лестнице в парадный зал. Ха-ха-ха-ха-ха! Наверху музыканты играют туш. (Не знаю, есть ли флейтист среди музыкантов, играющих туш?) Несколько дверей в зале открыты настежь. Несколько более молодых и любопытных гостей спешат к дверям. Я допускаю, что какой-то неясный слух о чем-то необычайном успел дойти до зала. Но я не смотрю на лица тех, кто стоит в дверях. Несколько кельнеров, нанятых на сегодняшний вечер из гостиницы «Stadt Hamburg»[50]
, остановились и стоят на полдороге посреди зала со своими сервировочными столиками. При виде нас они вздрагивают. Я не смотрю на лица кельнеров. Мы шагаем по лестнице. Я иду впереди, чтобы избежать недоразумений. Могут подбежать какие-нибудь особо приверженные порядку слуги и вытолкать батюшку и матушку с лестницы. Поэтому я иду впереди. Для того чтобы все было совершенно ясно, до конца ясно, как железо и стекло, — я держу своей правой рукой левую руку батюшки и левой рукой — правую руку матушки. (И еще для того, чтобы удержать их, если в последний момент они вздумали бы бежать от этого — я и сам знаю — отчаянного положения.) Мы поднимаемся по лестнице. Из всех моих атак — наше восхождение — самая медленная. Но не менее острая. Я шагаю посредине. Матушку и батюшку мне приходится слегка вести за собой, Они не делают попытки бежать, нет. Но я чувствую, что ноги их сопротивляются. Ступни в постолах с трудом переступают с одной ступени покрытой ковром лестницы на другую. Мне приходится их вести. Я шагаю в середине. Я похож на фрегат, буксирующий две немые плавучие батареи. Как фрегат, в кильватере которого идет огромный флот. С немыми пушками. В ожидании заряда. Против течения. Ей-богу, у меня такое чувство, будто я совершаю нечто замечательное. Я всегда был тщеславен. Господи, прости меня.Мы уже на последней ступеньке. Я тащу батюшку и матушку за собой. В десяти шагах перед нами распахиваются обе створки центральной двери зала. Мне видны люстры в зале и стена, увешанная гербами: забрала, панцири, кивера, сабли, под гербами и люстрами — господин Мориц Энгельбрехт фон Курсель. Его красные, как рождественские яблоки, скулы краснее, чем обычно. Два ландрата стоят по обе руки от него, образуя полукруг. За ними виднеется пиршественный стол. Хрусталь. Вскочившие со своих мест мужчины. Даже поднявшиеся дамы. Пылающие декольте. Ордена на мундирах. Парики. Прически. Глаза. Мы переступаем порог. Мы стоим в зале. Туш неожиданно смолкает.
Где-то на дальнем конце стола по ошибке раздаются и сразу смолкают аплодисменты. Мы видны не отовсюду. Господин фон Курсель уставился на нас остановившимися серыми глазами. Господин фон Курсель не знает, что сказать. В привычной обстановке воспитание придает уверенность, а в непривычной — лишает ее. Уже в силу этого я выше их. Мне приходится напомнить господину Курселю, что он собирался что-то сказать. Я беру руководство в свои руки. Я говорю:
Господин предводитель все еще не знает, поверить ли в то, что привело его в ужас, или надеяться, что сия чаша его минует. Надежда помогает ему овладеть собой. В надежде он предлагает мне эту возможность. В отношении чаши. Он обращается ко мне с небольшой речью: