К этому времени Мадис уже успел прийти в полную ярость. Он подвел лошадь прямо к длинному ряду поленниц осиновых и березовых дров, с ожесточением поспешно столкнул с воза верхние поленья, вслед за ними — средние, подложил ладони под кузов, напрягся и руками приподнял телегу настолько, что нижние поленья с грохотом скатились вслед за предыдущими. Затем он со стуком опустил колесо на траву, смачно плюнул и сказал управляющему, который как раз в это время вышел:
— Воз дров доставлен. Попросил бы записать, чтобы потом опять не было разговоров, — и, притоптывая постолами, двинулся не спеша мимо управляющего, обдав его холодком, и, не сняв шапки, вошел в парадную дверь.
В то время, когда он шагал по каменному полу прихожей и поднимался по лестнице, на языке у него вертелась фраза, которую он прежде всего намеревался сказать там, наверху: «Господин пробст велели через батрака сказать, что в пасторате дрова кончились и все миноги съедены…»
Он был так занят этой мыслью, что на повороте лестницы почти столкнулся с комнатной мамзелью, как раз в это время провожавшей вниз какого-то тощего молодого господина.
— Ууу… безглазый, куда ты ломишься, чудовище?! — обругала мамзель Мадиса, хотя столкновения не произошло и хотя именно Мадис посторонился.
— Господин пробст велели через батрака сказать…
— Велели сказать, велели сказать! — передразнила его мамзель и снова принялась расписывать ту же самую историю, которую уже раньше сообщила домашнему учителю, только еще пространнее и еще быстрее. После чего мгновенно исчезла в какой-то двери, а Мадис и незнакомый молодой человек вышли из полутемной прихожей на солнечный свет и взглянули друг на друга.
Домашний учитель был не из тех, кто легко заводит разговор с первым встречным. Но этот кряжистый как пень человек, шагавший с ним рядом, казался таким разочарованным и взъерошенным, что молодому человеку очень захотелось сказать ему что-нибудь в утешение.
— Ничего не поделаешь. Я вот тоже приехал издалека, а теперь остается только назад вернуться.
Собственно говоря, и у Мадиса не было никакого желания пускаться в разговоры, но поскольку такого господского вида человек сам начал, тут уж не положено долго сопеть с ответом.
— Откуда изволит быть молодой господин? — спросил он, подумав при этом, что, может, тот с какой-нибудь мызы — поди знай всех ветрогонов со всего прихода.
— Из Таллина на этот раз. А откуда хозяин?
«Гм, — подумал Мадис, — если молодой господин еж из Таллина прибыл и пробста не застал, то мне и подавно ворчать не годится», И он ответил совсем мирно:
— Э, я отсюда вон, из-под Лохусаба[74]
.— А что это за Лохусаба? Что это за хвост такой?
— Ну, по-другому коса, али полуостров, аль как там сказать.
— Ах вот как. А из какой деревни?
— Лохусалу называется.
— Так это что же, рыбацкая деревня?
— И по рыбу у нас ходят, и хлеб тоже сеют, — сказал Мадис и при этом подумал: «Странный какой господин, ишь чего спрашивает. И на нашем языке так чисто говорит, еще почище, чем сам господин Хольц… И на вид не гордый…»
— А деревня большая? — спросил молодой человек, а про себя подумал: «Смотрите-ка, какой хороший язык у старика, так дельно отвечает, что любо слушать…»
— Какая там большая, — ответил Мадис, — ну, восемь-то труб все же будет. — И для уточнения добавил: — дворов только пять, да три лачуги…
Беседуя, они спустились с крыльца пастората и пошли вдоль аллеи; поскольку у странного барина вопросов больше, видимо, не было, Мадис прошел через калитку в живой изгороди и повернул направо, на задний двор, где у него стояла лошадь. Отвязывая вожжи от коновязи, он вдруг заметил большой черный замок, висевший на дверях амбара церковной мызы, потом посмотрел на сам амбар — огромный и неуклюжий, потом на хлев и на яблони в саду, которые уже краснели от яблок, на господский дом, на десятисаженный ряд поленниц и на здесь же лежавшую горку им самим привезенных дров, на своего гнедого в оглоблях, который, сгоняя мух, тряс кожей, как будто дрожал от холода. И когда Мадис все это оглядел, у него вдруг защемило сердце и промелькнула странная мысль, что все это словно вроде бы большая обида по отношению к нему и, почему-то еще, ко всему лохусалускому люду. И будто он еще и сам способствовал этой обиде тем, что добровольно перед чужим молодым господином урезал восемь труб своей деревни до пяти…
Сидя на краю телеги и негодующе попыхивая трубкой, Мадис доехал до перекрестка и, когда стал сворачивать на большой тракт, увидел, что молодой господин не так-то уж далеко успел уйти; глядя себе под ноги, он еще брел по селению. Заслышав стук телеги, он поднял голову и — странный человек — улыбнулся Мадису, будто старому знакомому. Если бы не эта улыбка, Мадис сопя носом проехал бы мимо. А так, он остановил лошадь и неожиданно сказал:
— В старые времена у нас все ж таки сорок труб было.