Таким образом, Никуда-не-пойду жил в одиночестве в разрушенном доме за рощей. Сексуальные порывы, еще неоформившиеся, хотя и переполнявшие его тело, подтолкнули его однажды к одной деревенской женщине, но та, будучи сильным созданием, подвесила его к воротам за пояс штанов, которые он так и не успел снять для достижения своих целей; затем, по вполне объяснимой ошибке, он устремился на викария, хрупкого молодого человека, которого местный кюре настойчиво хотел закалить тяготами деревенской жизни, но который из-за слишком настойчивых ухаживаний со стороны Менингу был переведен для несения апостольской службы в какой-то городок. Утолил или не утолил свои мерзостные желания Менингу – неизвестно, но в течение пяти лет он вел спокойный образ жизни; поговаривали, что он удовлетворялся кое-какой домашней скотиной, хотя ни разу не видели, чтобы хоть одно животное из его стада при виде Менингу принималось бы трепетать, подавать голос или бежало бы к нему. Окружающие думали, что он не только портит, но и наказывает объекты своих вожделений, из-за чего эти несчастные животные становились крайне нахальными и безразличными.
Короче говоря, Никуда-не-пойду воспылал внезапной любовью к этому красивому молодому человеку, лежащему на траве в прекрасных одеждах и с пылающим лицом. В восхищении он протянул руку к Брюно, положил ее ему на волосы и, смеясь, подергал их, при этом с его нижней губы стекла тонкая струйка слюны. В другое время и в другом месте Брюно закричал бы от ужаса, постарался бы нокаутировать этого извращенца или галопом бы припустил от него. Но сейчас он был в бреду. И в бреду ему виделись пустыни, пески, барханы, далекие оазисы и гостеприимные кочевники. У того, кто возвышался сейчас над ним, конечно, не было благородного лица, как у кабила или синего человека <племена в странах Магриба>, но он казался таким счастливым и гордым оттого, что спас Брюно от ужасной и почти неотвратимой смерти. Брюно, пошатнувшись, встал, но был вынужден опереться о своего спасителя. У Брюно поднялся сильный жар, ему мерещились фески, верблюды, и, улыбаясь, он принимал страстные поцелуи, которыми Менингу покрывал его лицо, за древний мусульманский обычай. Впрочем, он и сам несколько раз поцеловал, хотя гораздо более скромно, на диво пухлые и розовые щеки этого бедуина, отважного сына пустыни – надо сказать, самый пресыщенный зрелищами парижанин оторопел бы от такой сцены. Все же эти старые обычаи быстро утомили его, и Брюно сел на каменистую землю по-турецки, скрестив ноги и поджав их под себя. Этот новый способ садиться, которого он никогда не видел – и неудивительно: в этих местах никто так не садился, – вызвал у Никуда-не-пойду новый прилив уважения и восхищения. Он попытался сделать то же самое, но зашатался, грохнулся, после нескольких неграциозных и безуспешных взмахов руками смирился и сел, как обычно садился, у ног своего нового предмета поклонения.
Брюно, умиравший от жажды в горячке, подождал несколько мгновений, когда ему поднесут ментолового чаю, приторно-сладкого напитка, без которого не обходятся в Северной Африке – он знал это, – и, не дождавшись, обратился к своему спасителю.
– Моя хотеть пить! – сказал он. – Моя голоден, моя болеть. Твоя проводить мою в ближайший форт.
Такой изысканный и лаконичный язык, хотя, конечно, казался удивительным Никуда-не-пойду, но превосходно укладывался в его мозгу. Он радостно вскочил на ноги.
– Моя отвезти тебя! – решительно сказал он. – Мы кушать кассуле <рагу из мяса и овощей по-лангедокски, обычное французское деревенское блюдо> у мамаши Виньяль. Твоя иметь деньги? – И он потряс карманами, чтобы лучше выразить свою мысль.
Брюно, улыбаясь, тоже поднялся:
– Моя иметь много золота в Париже... но моя знать, твоя презирать деньги!
Такие разговоры не вызвали отклика в душе Никуда-не-пойду.
– Нам иметь деньги, чтобы есть кассуле! – сказал он с видимым огорчением.
Брюно пожелал успокоить его:
– Моя обязан твоей жизнь... моя давать тебе дружба, доверие. Моя отдавать за тебя рука. Но моя не давать твоя грязные деньги. Моя знает, твоя презирать деньги.
– Нет, нет! Моя принимать деньги от тебя! – постарался уверить Никуда-не-пойду с несвойственной ему живостью.
– Тогда моя давать их тебе позже. Что мое – то твое! Что твоя хотеть сейчас?
– Твои часы!
Несмотря на свою глупость и невежество, парень видел, что одежда Брюно испорчена, ее уже никогда не надеть, и единственным стоящим и к тому же блестящим предметом были часы. У Брюно мелькнула мысль, что его часы были из платины и стоили ему долгих-долгих ночей, проведенных рядом со старой баронессой Хастинг. Он предпринял слабую попытку защитить их.
– Мои часы стоить двадцать верблюдов, – напыщенно сказал он, – двадцать верблюдов и килограмм фиников!
– Я не люблю финики, – сказал Никуда-не-пойду, протягивая руку.