— И все-таки прокламация написана вами, господин Щапов. Надеюсь, мы вас в этом очень скоро убедим. Введите арестованного! — приоткрыв дверь, велел он кому-то, вернулся на прежнее место, зорко следя за Щаповым, чувствуя опять неловкость от неразношенных сапог, пошевеливая стесненными пальцами левой ноги; слегка морщась и раздражаясь. Щапов, сидя все в той же монументальной позе, повернул голову и выжидающе уставился на дверь. Раздались шаги, дверь отворилась, и в комнату вошел высокий худой человек, в котором с трудом можно было узнать Щукина — так он изменился, был изможден, глубоко запавшие глаза лихорадочно блестели, и вся его нескладная, согбенная фигура выражала беспомощность и отчаяние. Переступив порог, он сделал несколько неровных и неуверенных шагов и остановился, застыв в какой-то нелепой и напряженной позе. Щапов смотрел на него со смешанным чувством жалости и удивления. Щукин стоял, не шевелясь, чувствуя на себе взгляды, и тело его охватывала неприятная знобящая дрожь, щеки судорожно подергивались. Стоять было невыносимо, ноги подкашивались, и он держался из последних сил, надеясь, что сейчас его пригласят пройти и сесть, заговорят с ним — и тогда станет легче. Но его не приглашали сесть, никто с ним не заговаривал — и он чуть было не застонал в отчаянии, до боли стискивая зубы. Еще секунда, и он бы упал, не выдержал, но в это время раздался голос Рыкачева, и Щукин, обливаясь холодным потом, облегченно вздохнул, словно в этом голосе было его спасение:
— Николай Семенович, вы знаете этого человека?
— Да, — быстро ответил Щукин. — Это Щапов. Здравствуйте, Афанасий Прокофьевич…
Щапов кивнул.
— Прекрасно, — сказал Рыкачев, переводя взгляд с одного на другого. — Прекрасно! Николай Семенович, прошу вас, повторите прежние ваши показания…
— Какие показания? — поднял голову Щукин.
— Назовите автора воззвания.
— Я не знаю, кто автор.
— Как не знаете? — изумленно уставился на него Рыкачев. — Как не знаете? Вы утверждали, что воззвание написал…
— Нет. Не-ет! — мотая головой, выкрикнул Щукин. — Нет, нет и нет… это неправда. Неправда!.. Я вам неправду сказал, — твердил он, точно в бреду. — Это неправда. И я отказываюсь… слышите, отказываюсь от прежних своих показаний… Это неправда! — Он вдруг шагнул вперед и опустился перед Щаповым на колени. — Простите меня, Афанасий Прокофьевич, простите, если можете… Это неправда, господин подполковник, — повернув голову, посмотрел на Рыкачева, — неправда, что Щапов автор прокламации. Простите, Афанасий Прокофьевич, простите меня за все… За все простите!
Щапов хмурится, отводит глаза — невыносимо видеть человека в столь жалком, унизительном состоянии, и тихо говорит:
— Встаньте. Зачем вы так? Встаньте, прошу вас. Эдак, друг мой, на коленях-то, далеко не уйдете… Встаньте.
Щукин медленно, тяжело поднимается. Его больше ни о чем не спрашивают, уводят. И далее, кажется, не о чем говорить. Однако Рыкачев, как истинный игрок, решает, что время приспело ударить козырями — и тем же быстрым, заученным движением выхватывает из папки еще одну бумагу, которую он приберег для решающего «хода». И он делает этот ход, протягивая бумагу Щапову.
— А это? Прошу вас, ознакомьтесь… Это письмо Потанина к Щукину, — поясняет и осведомляется попутно. — Надеюсь, с Потаниным вы знакомы?
— Нет, лично не знаком.
— Допустим. Обратите внимание на стихи, приведенные в письме…
Щапов бегло просматривает их и говорит:
— Это мои стихи.
— Ваши? Странно. А Потанин утверждает, что стихи ему принадлежат. Как это понять?
— Нет, нет, стихи мои, — повторяет Щапов. — Только вот в конце и здесь, в третьей строфе, чуть-чуть подправлено. Все остальное — мною написано.
— Вами написано… Прекрасно! А вы не находите, господин Щапов, что содержание, смысл ваших стихов полностью отражены в этой прокламации?
— Возможно. Что касается моих стихов, они известны Третьему отделению и, несомненно, имеются там в архиве. Думаю, это легко проверить. Если угодно, господа…
И этот ход «козырем» оказался неудачным. Так глупо подполковник Рыкачев еще не проигрывал. Если бы не этот полусумасшедший Щукин… Разве можно полагаться на его показания?
Потом приводят Потанина. Этого фанатика сбить и вовсе нелегко. Подполковник показывает ему письмо со стихами, спрашивает:
— Ваше?
— Да, письмо мое.
— А стихи?
— Стихи не мои. Но я их переделал в некоторых местах… за что приношу извинение автору.
— А для чего вы их переделали, с какой целью?
— Господин подполковник, — смотрит на него Потанин, затем переводит взгляд на Пелино, сидящего за столом, и уже к нему обращается: — Господин председатель, прошу выслушать: прежде всего — текст воззвания написан мной. Прошу это заявление считать окончательным и внести в протокол. И еще: вы обвиняете нас в сепаратизме, а мы считаем свою деятельность — патриотизмом. Это разные понятия.
— Потому вы и находитесь здесь, что понятия у нас с вами разные, — язвительно заметил штабс-капитан Фредерикс. — И с каких пор зародился у вас этот… патриотизм?