А все-таки не ушел. Даже сам не понял, почему. Дона Саладо, правда, куда-то бесы утащили, ну, так, может, оно и лучше – не прощаясь. Что я идальго моему калечному скажу? Чтобы на Сицилии меня искал, эскудеро верного?
Остался. Ругал себя, словами последними крыл – остался. Была, конечно, мыслишка: после разговора дон Фонсека меня не сразу искать станет, так что дня три – мои, а то и неделя целая. Вот если не приду – сразу Эрмандаду по следу пустит.
Мыслишка верная, да только не для этого случая.
Сразу я это сообразил – про случай, как только сеньора архидьякона увидел. Ведь он, падре Хуан, какой? Встретит – рычать тут же начинает, шуметь. Не со зла – нрав такой. Пошумит, а после о деле заговорит.
Это если в порядке все.
А тут…
– Садись, сыне, садись…
Тихо так сказал, грустно, глаз своих совиных не поднимая. Голову бритую опустил…
Или заболел падре?
Присел я на тот самый бочонок, от которого солониной гадкой разит, огляделся.
Все то же – подвал сырой, помост деревянный, одеяло смятое на досках, распятие черное на стене.
– А был ли ты на Акте Веры, сын мой?
– Был, – сглотнул я, сообразить пытаясь. Или Ее Высочество недовольна чем-то? Вставила сеньору архидьякону фитиль крученый – вот и погрустнел?
– Скажи, сыне, слушал ли ты, когда приговор читали? Внимательно ли слушал?
И снова – непонятное что-то в голосе. Будто жалеет падре. Не их, в санбенито которые, а меня, Начо Белого.
– Или не за вину осудили их, сыне? Вот Маниферро Лопес, растлитель мерзкий. Обольстил девицу юную, жизнь ей испортил…
– Падре! – совсем растерялся я.
– …Или Педро Ринкон, марран, над распятием и иконами святыми глумившийся, в ересь иудейскую собственного брата совращавший? Или Франциско Ласалья, содомит, отроков юных с пути сбивающий?…
Не слушал я приговора – без меня читали. Были и такие, наверно.
– Разве не должно мерзость эту каленым железом выжигать. Скажи, Начо?
Медленно-медленно голову бритую поднял. Поднял – на меня взглянул глазами совиными.
Аж отшатнулся я от взгляда его. Страшно смотрел архидьякон Фонсека.
– Не попрекну тебя, сыне, что жизнь твою спас, из петли вынул. Было – и прошло. Но скажи, Начо, или обманывал я тебя? Или подлость какую учинил? Знаю – на руку несдержан бываю, грешен, но неужто за такое зло на меня держать следует?
А я уже и не слышу почти ничего. Только глаза его круглые вижу. Насквозь взгляд прожигает, да не огнем – морозом.
– Ведаешь ты, Начо, что державе мы служим, Кастилии. Сама государыня Изабелла тебя знает, спрашивает о тебе, беды от башки твоей отводит. Или не так, сыне?
– Так, падре, – выдохнул я.
Лучше бы орал, лучше бы как давеча – кулаком в ухо!
– Предал ты меня, сыне. И королеву предал. И Кастилию нашу.
Отвернулся дон Фонсека, головой бритой качнул:
– Одно дивно, Начо. Неглуп ты, умен даже. Или надеялся, что заговорщики эти мерзкие, христопродавцы-марраны трусливые, тайну беречь станут? Или думал, что дружки твои, с Берега, промолчат?
А мне и сказать нечего. Да и как отвечать, ежели в ушах словно звон погребальный? Будто ударила Хиральда колоколами всеми.
И ведь говорил я сеньору Рохасу! Еще тогда, на дворе постоялом – выдадут! Не его дружки – так мои. Даже Калабриец – и тот дожить хочет, если не до кантона Ури, то хотя бы до дня завтрашнего.
…А все равно – не жалею!
– Думаешь, вышло бы? Ну, перевезли бы твои дружки-разбойники дюжину-другую марранов в Фес или Алжир. И что? Узнали бы все равно, и там наши людишки имеются. Узнали бы – да там же и накрыли. Ее Высочество послание в Рим направила, чтобы и тех, кто к папе за спасением едет, обратно в Кастилию возвращать. И король французский обещал сие, и император германский. Да и алжирцы, нехристи, хоть и враги наши, а иудеев на дух не переносят. Написал я уже в Фес кому следует, и в Оран написал, и в Алжир. Даже ежели вырвется кто, доплывет – встретят…
Вздохнул дон Фонсека, глазами совиными на меня взглянул. И даже непонятно, от чего горюет больше – от измены моей или от того, что Белый Начо, лучший шпион королевский, так по-глупому попался?
Встал, руки вперед протянул. Вяжите, ваша милость! Да только не стал меня вязать падре Хуан, поморщился лишь – гадливо так.
– Со всех сторон Кастилию нашу враги окружают, Начо. И в стране врагов не счесть. Только железом каленым скверну выжечь можно. Только огнем костров Сатану и аггелов его прогнать, от беды землю нашу избавить…
Вздрогнул я даже. Всесожжение! Ола! Знает, все знает сеньор архидьякон!
– А теперь и ты, выходит, враг… Иди, Начо, не о чем нам с тобою говорить. Иди!
Прояснело у меня в башке на миг малый. Но и того хватило. «Иди!» Значит, живой я? Значит, не повяжут?
Или дон Хуан де Фонсека думал, что я на колени бухнусь да о прощении умолять стану? Квиты мы с ним. Спас он меня, конечно, – из самой петелечки вынул. А я ради него разве не жизнью рисковал? Разве не расплачивался каждый раз – головами людскими?
Кивнул, поклонился даже.
…Наверх!
Из склепа, из могилы сырой – наверх! Если не нашли еще толстячка нашего, не схватили, успею предупредить… Неглуп ведь сеньор лисенсиат, ни в одном доме дважды подряд не ночует.
Наверх!