Едут шлемники далее… В предотвращении усталости в седлах сидят расслабленно, левая рука плетью висит, глаза дремлющие. Лишь впереди идущий держит ритм хода коней. По примеру гуннов, одолевших путь от забайкальских гор до франкских равнин почти без остановок. Ни котлов, ни шатров, ни обозов. Мясо вялили под седлом лошади. Спали на ходу, по очереди. Они и женщин любили, перебрасывая их через седло друг другу. Вождь гуннов, безбородый Атилла, при встрече с иноземными правителями заносчиво заявлял о готовности вести мирные переговоры, но при условии, что противная сторона тоже будет сидеть в седле…
Едут, едут шиловцы оврагами-буераками, донскими кучугурами, задонскими чукурами с травой степной. В траве пища бегает. Двуногая в перьях, четвероногая в шерсти… Уже видны кострища, повозки, верблюды, кони вьючные и на холме, похожем на перевернутый казан для плова, открылась взору походная юрта Мамая, увенчанная бунчуками из хвостов конских по числу десятитысячных табунов. Знать не зря шиловский десант хлестал коней, ласкал коней, за полтора дня управились! Вот она – ставка Мамая! С тройным охранением. Ночным. Дневным. Дежурным.
Федор Шиловец привстал на стременах:
– Ну, восьмой лишний, пришло твое время… – Пошарил за пазухой, протянул Щуру щепотку измельченных кореньев: – Пожуй, друг, чтобы в самый ответственный момент не чихнуть и не закашляться… (Сам Суворов будет возить этот корень в специальном возке, с приказом повару добавлять девясил в солдатский чай. И его солдаты никогда ничем не болели.)
Озабоченность Федора Шиловца оказалась напрасной. Его шлемники без задержки проехали внешнее ограждение из кольца походных шатров, через внутренний общевойсковой заслон. Без досмотров, без вопросов. Едва взглянув на Щура, охрана поспешно отодвигала заградительное копье, а встречные почтительно уступали дорогу. Неподалеку от юрты Мамая – воткнутые в землю копья – походная коновязь. Шкловские шлемники спешились и Щур первым бросил поводья караульному:
– Эй, ты, чебурек без начинки, привяжи лошадей и не забудь дать им корму!
Далее шиловцы двинулись пешим ходом. Дежурный дозор к урусским скоморохам не имел никаких претензий. Он цепенел при виде пайцзы на груди впереди идущего. Серебряной пайцзы. С изображением орла в полете – знака беспрепятственного передвижения по ханской ставке от часа утренней зари до часа заката солнца. Пайцзу, как охранную грамоту, давали купцам для развития торговых дел, иноземельным послам, лицам духовного звания и даже неодухотворенным предметам… Пайцза на груди Щура была поддельной! Но никому и в голову не могло придти, чтобы засомневаться в ее подлинности, настолько велико было уважение к знаку.
Расстелив ковер, скоморошники начали представление. Белка в колесе вертится, обезьяна визжит, коза блеет, медведь кланяется, Сергач-поводырь потрепал его по загривку, заблажил по-татарски:
– Ну-ка, Михайло Потапыч, подымись на цыпочки да пройдись перед публикой, изобрази, как пень трухлявый к молодой ханше в юрту заглядывает?
Воины из охранной сотни едва не падали от хохота, взирая на медвежьи ухищрения.
Всю ночь Мамай ворочался с боку на бок, вставал, снова ложился и думал-думал – по какой такой причине мед лит московский князь? Почему, ополчившись, он пошел не на юг, а повернул на восток, на Коломну? Ради чего сделан этот маневр? Или он, Мамай, разучился понимать противника? Годом ранее заметил, что стала пропадать его тень. Не в полдень, когда тень настолько мала, что ее можно и не заметить, а постоянно. Пока Мамай был в силе – тень была, а после поражения на реке Боже тень стала бледнеть, растворяться, появляться там, где ее не должно быть, из-за чего возникала путаница во времени и пространстве. Это раздражало, ибо жизнь с тех пор стала половинчатой: один глаз на восток смотрел, другой – на запад. В целях личной безопасности приказал ставить две одинаковые юрты, чтобы никто не знал в какой юрте находится Мамай, а в какой двойник. Даже сам Мамай иногда путался… Вот и сейчас, для выяснения места своего пребывания распорядился позвать шамана. Тот явился и в момент определил причину:
– Иккиниланиш! Раздвоение личности! Надо бить в бубен, нет, в два бубна!
– Якши, хорошо! И еще раз хорошо! Но это потом! А сейчас заглуши мою сегодняшнюю боль…
– Душевная боль опаснее телесной, – отозвался шаман и закружился в таком бешеном темпе, что сам не выдержал и в умопомрачении упал на ковер:
– Яман, плохо! Очень плохо! Не дает покоя тебе урусский сундучок, привезенный послом рязанским. Можешь хоть десять раз на день перемещать сундучок с места на место, унести его в другую юрту, бросить в реку, сжечь… Но память о содержимом не сожжешь! Память не уничтожаема!
– О-о… если бы ты знал, что там внутри…
– Я знаю.
– Ты посмел заглянуть?
– Мне о том рассказал бубен.
– А теперь расскажи и мне!
Шаман трижды ударил в бубен, сказать правду Мамаю – язык не поворачивался. Как выразить-то, о чем промолчать лучше? Не иносказательно ли: