Пьесы Александра Володина к моменту постановки «Фабричной девчонки» вместе с тонкой книжечкой его рассказов ходили по рукам. Это был первый звездный час драматурга, второй наступит тридцать лет спустя. Володину выпало обновить театр к концу пятидесятых годов. В чем таилась новизна? Казалось, на сцене присутствовал знакомый быт, но быт не приземленный, в нем не было привычной тяжести. Жизнь «протекала» словно в замедленной съемке, будто все началось когда-то давно и никогда не кончится. Зритель тех спектаклей И. Н. Соловьева пишет: «Вещи и люди встречались в опрозрачненном пространстве сцены, звук и свет вибрировали, музыка входила и выходила, речь шла не только о новизне житейской материи, но о способе письма, о гибкости драматургической ткани». Какие-то словечки, черточки обихода, мелочи поведения присутствуют внятно, но ненавязчиво. Безоглядное восстановление бытовых подробностей убивает поэтическую правду, поэтому подробности времени оставались в штрихах и намеках. Завораживал ритм повествования, быт на глазах перетекал в бытие, смысл укрупнялся, выходил за рамки конкретного сюжета, не впрямую, а исподволь возникало ощущение, что реальность требует перемен[10].
Вряд ли в спектакле Ефремова было резкое осуждение советской действительности — не стоит забывать, что спектакль ставился в стенах учебного заведения. Но какая-то концентрация жесткости в режиссерском жесте, когда понимание того, кто прав и кто виноват, вероятно, ощущалась. Мы против «освобожденного комсорга» — карьериста, труса и дурака. Против стервочки Надюши, тихонько строящей свою жизнь; она в спектакле была «стерва» без уменьшительных суффиксов и никогда своего Федю не любила. Процитируем опять И. Н. Соловьеву: «Режиссерский жест у Ефремова тут жест наотмашь. Вообще-то у автора жест совсем другой, но дружбе Ефремова с Володиным это не помешало»[11]. Стоит заметить, что драматургу всегда бывало занятно, как его пьеса переиначивается на сцене.
Олег Табаков играл Федю, курсанта морского училища, которого обманывает Надюша и то ли жалеет, то ли любит Женька Шульженко. Категоричный режиссерский ход этой роли как раз не задевал. Табаков играл верно «по жизни» и с верным чувством автора. Как и другие володинские сюжеты, рассказанная в «Фабричной девчонке» история печальна, но хмурости в ней не было, часто просвечивал юмор и люди выглядели трогательно. Курсант, конечно, замуштрован (и дрессура военного училища, и дрессура материнская, и дрессура Надюшина), но легкий почерк драматурга давал ход к импровизации: юноша в форме, русский мальчик тридцать пятого или тридцать шестого года рождения, на рандеву. Героиня Женька — легкий человек, все ее реплики словно рождены в импровизации, здесь и сейчас. Вокруг нее кипела жизнь, но это не значит, что она была счастлива — очень может быть, что наоборот.
Снова дадим слово свидетелю тех событий Инне Натановне Соловьевой: «Импровизация на тему человека, который не подготовлен к импровизационному способу жизни. Готов такой способ жизни порицать. Пленяется им. Пробует. Не очень получается. Наверное, так и не получится. В Табакове начало импровизационности и подвижность в любых переходах — природный дар; он легок в переходах внутри роли и в переходах от роли к роли; в любой приземляется, как кошка, на четыре лапки. Бросят, раскрутивши, — все равно на четыре лапки. Неизвестно, получает ли свой кайф кошка, которую так бросают; Олег — по его давнему признанию — свой получал. Он вступал в профессию, когда к импровизационному способу советская сцена была подготовлена так же мало, как и советское существование»[12].
Школа обучения Табакова, бесспорно, была театрального происхождения, в ней ценились психологическая тонкость, естественность и органичность существования, изящество, непрерывность жизни в образе. Но приветствовалась и легкая, непринужденная импровизационность, которая дает образу конкретность бесценных подробностей. Напомним, Табаков поступил в Школу-студию в 1953 году, а окончил в 1957-м. В этом промежутке уместились два главных для страны события: смерть Сталина и ХХ съезд партии, на котором прозвучал доклад, осуждающий культ личности. Больших структурных преобразований в обществе не произошло, а вот ослабление идеологических тисков, реабилитация «жизненной прозы» проявились как в быту, так и в искусстве. Конечно, политизация, идеологическое напряжение в те годы никуда не делись, но вслух думать, обсуждать, спорить, не соглашаться с тем, во что не веришь, уже было можно. На педагогических советах стали звучать имена, долгие годы находившиеся под запретом.