Второй, улыбаясь, удержал на месте первого, который, видимо, хотел найти какой-нибудь уголок, более подходящий для беседы в пять утра, чем эта лестница.
— Да за каким чертом ты меня здесь удерживаешь, когда я хочу отойти подальше? — спросил Пекиньи.
— Останься еще на минуту-другую.
— Чего ради?
— Потому что я хочу тебе кое-что показать.
— Хорошо, только объясни, что ты хочешь сказать.
— Смотри, — сказал Ришелье, указывая Пекиньи на ту даму, которая как раз спускалась по лестнице.
— Госпожа де Майи в такую рань выходит из кабинета короля?! — вскричал Пекиньи.
— Скажи лучше, что она выходит так поздно!
— То есть?
— Вне всякого сомнения, она туда вошла вчера вечером.
Пекиньи снова устремил взгляд на графиню, которая приближалась к ним с торжествующей улыбкой и глазами, сиявшими любовью.
— Ах! — вырвалось у Пекиньи, ошеломленного этим видением, встречу с которым соперник подстроил ему таким предательским образом.
— Ну как, графиня? — осведомился Ришелье, успев понять, что на сей раз расспросы вполне уместны.
Дерзким жестом, достойным куртизанок древности, графиня распахнула плащ и произнесла единственную фразу, которая обожгла огнем радости сердце Ришелье и наполнила унынием душу Пекиньи:
— Ох, герцог, сделайте милость, посмотрите, как отделал меня этот греховодник![58]
Потом она с непередаваемой улыбкой скрылась из глаз.
— Что ж, в добрый час! — сказал Ришелье, обращаясь к Пекиньи. — Больше никто не обвинит короля в том, что он дитя. Да здравствует Генрих Четвертый!
Затем, повернувшись на одной ноге, он добавил:
— Теперь, если ты хочешь уйти отсюда, отправимся вместе: мне здесь больше нечего высматривать и выведывать, поскольку сейчас, как я предполагаю, тебе известно столько же, сколько мне.
И он увлек соперника в водоворот своей насмешливой и циничной живости.
— Ах, черт возьми! — заметил Пекиньи. — Олимпия хорошо сделала, что не довела приключение до конца и удалилась в провинцию к пастушкам и пастушкам, — ее бы ждало поражение. Решительно, комедианткам не устоять против герцогинь!
Бедная Олимпия!
К ЧИТАТЕЛЮ
Какую, право, удручающую повесть я вам только что рассказал? Она тем прискорбнее, что порок в ней почти так же печален, как и слезы.
Нельзя сказать, что я не колебался в тот миг, когда позволил Баньеру умереть из-за его рокового пренебрежения к письму, забытому в кармане камзола, но истина была такова, сама история запретила мне пощадить героя, и я лишь повиновался ей.
Ибо то, что я поведал вам, именно история из жизни, и прочли вы сейчас вовсе не роман; это бедное сердце, которое только что на ваших глазах перестало биться, действительно билось, и эту окровавленную грудь, где пресеклось дыхание, действительно изрешетили пулями.
Вы пытаетесь припомнить, истинная ли это история, но имя Баньера не пробуждает у вас никаких воспоминаний. Да, эта жизнь, как и эта смерть, покрыта мраком безвестности, в который по прихоти фантазии мне однажды вздумалось бросить луч света.
Сомневаетесь? Ну, так пробегите глазами эту справку, которую я позаимствовал у Лемазюрье, из его "Жизнеописания драматических артистов".