Был ли Гюго предупрежден об изменении тактики? Может быть, он и знал об этом, но отказался подчиниться новому решению? Одилон Барро, который не любил его, мог ловко поставить ему ловушку. "Я не политик, - утверждал Гюго, - я просто свободный человек". Так или иначе, но речь он произнес неполитичную. Он защищал письмо Эдгару Нею, но признал его бестактным и непродуманным (это оскорбило президента). Кроме того, он сказал, что письмо и папская булла противоположны по содержанию, ибо у папы просили всеобщей амнистии, а он благословил "массовое изгнание" (это шокировало Одилона Барро); он посоветовал Ватикану понять свой народ и свою эпоху (слова эти вызвали злобный вой большинства). "Значит, вы разрешите сооружать виселицы в Риме под сенью трехцветного знамени?.. Невозможно допустить, чтобы Франция так обращалась со своим знаменем, чтобы она расточала свои деньги, деньги народа, терпящего лишения, чтобы она проливала кровь своих доблестных солдат и пошла бы на все эти жертвы впустую... Нет, я обмолвился, ради того, чтобы все это принесло нам позор..." [Виктор Гюго. Речь в Законодательном собрании от 19 октября 1849 г. Римская экспедиция ("Дела и речи", "До изгнания")]
Речь была прекрасна, но никакая речь не может убедить Собрание, которое настроено определенным образом. Левая аплодировала: Гюго лил воду на ее мельницу. Монталамбер сказал, что эти аплодисменты были карой для Гюго. Последний ответил: "Ну что ж, я принимаю эту кару и горжусь ею. (Длительные аплодисменты на скамьях левой.) Было время - да позволит мне господин Монталамбер сказать это с чувством глубокой жалости к нему, когда он более достойным образом применял свое красноречие. Он защищал Польшу, как я теперь защищаю Италию. Тогда я был рядом с ним. Теперь он против меня. Это объясняется очень просто: он перешел на сторону угнетателей, а я остаюсь на стороне угнетенных..." [Виктор Гюго. Ответ Монталамберу от 20 октября 1849 г. ("Дела и речи", "До изгнания")]
Разрыв с "бургграфами" стал, таким образом, окончательным. Незамедлительно наступил и разрыв с Елисейским дворцом. Луи-Наполеон, при своей склонности к двурушничеству, не мог одобрить прямолинейности. В последний момент он решил "занять умеренную позицию", а Виктор Гюго своей неистовостью разрушил его планы. У одного были аппетиты, у другого убеждения. Говорили, что поэт и президент обменялись резкими словами. "Эвенман" писала: "Интриги, которые плетут правые в Елисейском дворце в течение двух дней, увенчались успехом..." Другие утверждали, что Гюго потребовал себе пост министра и, не получив его, перешел в ряды оппозиции. "На это я могу ответить лишь одно: никогда в моих беседах с Луи Бонапартом или с теми, кто говорил от его имени, не возникал подобный вопрос. Пусть попробует кто-нибудь представить доказательство или хотя бы тень доказательства, что это неверно..." Но никто этого не сделал.
Двадцать пятого ноября 1849 года в "Эвенман" была напечатана следующая заметка: "С понедельника, с того дня, когда происходил обед у президента, то есть за три дня до дискуссии в Собрании, господин Виктор Гюго ни разу не был в Елисейском дворце и не вел никаких разговоров с президентом Республики..." С этого времени газета не переставала осуждать президента: "Разве господин Луи-Наполеон не замечает, что его советники - плохие советники, которые стремятся заглушить в нем все благородные порывы?" В этом изменении курса нет ничего предосудительного. Сохранять преданность вероломному правителю и по-прежнему оказывать ему поддержку, меж тем как он не оправдывает возлагавшихся на него надежд, - это означало бы изменить самому себе.
3. ПОЛИТИЧЕСКАЯ БОРЬБА И СМЯТЕНИЕ ЧУВСТВ (1850-1851)
Гюго был одним из тех редкостных людей,
которые всегда стремятся к свободе, как к
источнику всякого блага.
Ален
Годы 1850 и 1851-й - для Гюго время острых политических схваток и душевных волнений. После разрыва с Елисейским дворцом он резко выделялся в Национальном собрании среди других политических деятелей. Левые рукоплескали ему за то, что в своих речах он блестяще защищал принципы свободы, но все же не признавали его по-настоящему своим соратником; депутаты правой его освистывали, выказывали ему презрение как перебежчику и возводили на него неслыханную клевету. На своем горьком опыте он убедился, как и Ламартин, что слава и популярность недолговечны в этом мире.
Январь 1850 года:
"Пять лет назад я был близок к тому, чтобы стать любимцем короля. Ныне я близок к тому, чтобы стать любимцем народа. Этого не будет, как не было и благосклонности короля, потому что придет время, когда резко проявится моя независимость и верность своим убеждениям, и я вызову гнев уличной толпы, как в прошлом вызывал недовольство в королевском дворце".