«Первые стихотворения господина Виктора Гюго отличались яркостью, нежностью и даже большим очарованием, чем стихи, написанные им позднее, где возникли странные, чужеродные интонации и вычурность. Я сошлюсь на стихотворение о „Юном гиганте“, в котором как бы сосредоточились все странности, проявившиеся затем в еще более угрожающей и серьезной форме в романе „Ган Исландец“. Вычурность, характерная для „Юного гиганта“, искупалась обворожительными красотами стиха, и часто случалось, что о ней не говорили или ее принимали как забаву, как-затянувшуюся игру цветущего детства. К моменту появления „Восточных мотивов“ Муза Виктора Гюго, даже если судить о ней с разных точек зрения, могла представить нашему взору галерею образов, один ярче и изящнее другого. Были там стихи о первой любви, которые писались и раньше, была там и блистающая красотой Пери, которая с каждым днем все хорошела. Фантастическая мечта поэта породила тогда и образ Зары-купальщицы. Именно там (я не буду развивать эту тему) очень много прекрасных образов, характеризующих красочную, живую манеру поэта. Но в этом поэтическом царстве разрастались и черты, свойственные стихотворению „Юный гигант“.
Жан-Поль в своем „Титане“ утверждал: „В человеке живет грубый и слепой Циклоп, который во время душевных бурь возвышает голос и яростно стремится все изничтожить“. Страшный и дикий дух злобно вопит в нас противоборствует доброму гению, который говорит более спокойно и дает нам более разумные советы. В то время рядом с поэтической Музой в творениях Гюго обитал именно этот юный Циклоп. Но сначала в его пещере веял свежий ветер, по утрам вокруг нее резвились тысячи фей и нимф, журчали ручейки, шумели водопады, и даже когда из пещеры выходил пастух Полифем и взбирался на скалу, это был юный Полифем, влюбленный в Галатею, мелодично игравший на флейте и достойный того, чтобы какой-нибудь Феокрит собрал его песни. Et erat turn dignus amari[104].
Было время, когда цевница Полифема наигрывала нежные и пленительные мелодии; казалось, что во владениях обновленной и плодотворной музы Циклоп погиб и возобладали добрые гении. Это была пора „Осенних листьев“. Удивительная душевность, трогательные интонации убеждали нас в том, что из поэзии Гюго навсегда исчезли странные влечения и дикие чудовища. Обманчивая видимость! Великан Циклоп вовсе не погиб, он был лишь объят сном. Конечно, Пери и блистательные феи продолжали свою жизнь. Но целая стая волшебных созданий и даже спутницы лирического шествия исчезли. А великан, стремившийся проникнуть в среду фантастических существ, добрался до них и все чаще прикасался к ним. Становясь более взрослым. Циклоп преследовал их с большей дерзостью, большей навязчивостью, вел себя более вызывающе. Он уже не был безумным юнцом: flaventem prima lanugine malas[105]. Если он и не пожрал своих сестер, то порой обращался с ними грубо. „Песни сумерек“, „Внутренние голоса“ и даже последний сборник — „Лучи и Тени“ — могут тут служить не очень приятными для поэта доказательствами.
…Пока поэт был молод, ошибки его вкуса, его грубости могли быть восприняты как оплошности юного таланта, несколько злоупотребляющего грубой силой и яркими тонами. Но теперь, когда талант этот сформировался, а человек стал взрослым, в его поэзии продолжают удерживаться и увеличиваться, все больше в нее внедряются причудливые образы. Прощай, благодатная пора созревания!
Каждому поэту свойственны недостатки. По мере поэтического развития эти недостатки даже возрастают. Ламартин без конца обращается к водопадам, и часто его лирическая поэзия теряется в сверкающей водяной пыли, словно в брызгах водопада Штаубах. В стихах господина Гюго постоянно слышны удары молота — Вулкана или скандинавского кузнеца Веланда, и многие из его самых великолепных стихов кажутся только что снятыми с наковальни. Грохот усиливается, удары молота все слышнее и слышнее, даже под сенью цветущих рощ.
Для того чтобы завершить характеристику господина Гюго теперь, когда мы читаем его новый сборник, скажу, что тут оказываешься в положении человека, совершающего прогулку по роскошному восточному саду, по которому его ведет светлый Гений. Но некий уродливый Карлик заставляет дорого платить за это удовольствие и на каждом шагу бьет его палкой по ногам. А Гений, при всем своем могуществе, как будто и не замечает, что вытворяет этот Карлик. Вы избиты и восхищены. Вы ослеплены и сломлены. Карлик, разумеется, — это все тот же Циклоп. О, если бы в один прекрасный день критика смогла вырвать у Циклопа, то есть у того же Карлика, единственный его глаз, которым он видит лишь самого себя; пусть он считает критику столь же коварной, как Одиссей, — она оказала бы великую услугу другим божествам, которыми изобилует поэзия господина Гюго, и, может быть, тогда они вновь широко расправили бы свои крылья!..»