Если не разжимать губ, он не сможет прочесть моих мыслей. Помни, улыбнулась — значит согласилась. Так мать говорит. А он взглянул на меня так, словно вместо привычного разреза узких чёрных глаз видел на моём скуластом смуглом лице нечто прекрасное, и мне вдруг стало страшно. Чтобы прогнать это навязчивое чувство, я принялась вспоминать латынь. Первое склонение:
15.
— Ты что это натворила? — заорала мать, стоило мне войти в дом.
— Упала, расшиблась.
Она взглянула на мои ноги, и я вслед за ней: колени расцарапаны, но не до крови. Пришлось, нагнувшись, провести по лодыжкам, потом по бёдрам, пока кровавая нить не привела к резинке трусов. Отдёрнув руку, я увидела, что ладонь покраснела, словно сок давешнего апельсина — густой, тёмный, разве что без запаха. Ну вот, стоило только остановиться поговорить с мужчиной, как сразу же заболела, подумала я и покосилась на мать, пытаясь оценить тяжесть проступка и суровость грядущего наказания. А мать даже ругать не стала: взяла за руку и отвела в уборную.
— Видишь, вот и твоё время пришло, — сказала она совсем другим голосом, больше напоминавшим тот, каким говорила с соседками. Ещё бы: благодаря этой тоненькой струйке крови у неё наконец появилось доказательство, что я тоже женщина, что мы с ней похожи больше, чем могли представить. — Пойдём, объясню, что с этим делать.
Это же я, я сама виновата, думалось мне, и ещё апельсин, и мокрая, поблёскивающая на солнце копна волос, возникшая из-под струй фонтана, и глаза, смотревшие так пристально, что проникли под одежду, и голос, говоривший со мной. Это он, он сделал!
— Придётся тебе теперь чистоту блюсти по несколько раз на дню, — объясняла мать, пока я молча смотрела, как наполняется таз. — Ничего, привыкнешь, — хмыкнула она, протягивая сложенную вчетверо белую тряпицу. Потом, хрипло рассмеявшись и чуть склонив голову набок, стала меня разглядывать, будто давно не видела. И улыбка такая счастливая, какая бывает, только когда она над усопшим посидит. Даже о том, что случилось, пока мы читали розарий, похоже, забыла.
Я провела рукой по груди: пуговицы на месте, ткань не натянута. И юбка по-прежнему едва не спадает, нисколько не облегая бёдер. Выходит, ничего не изменилось, сказала я себе. Да, пошла кровь. Но я-то осталась такой же, какой была.
Помню, перед первым причастием меня повели прокалывать уши. Я шла, держа за руки мать и Фортунату, и чем ближе мы подходили к дому священника, где ждала готовая проделать эту нехитрую операцию Неллина, тем сильнее, казалось мне, становилась их хватка. Поначалу я была рада: все подруги уже прокололи уши и с гордостью демонстрировали воткнутые в ранку золотые булавки, а я так хотела быть на них похожей… Но, подойдя к двери, вдруг почувствовала холодок неуверенности:
«Я передумала, мам, не надо!»
«С какого это перепугу? А Неллине я что скажу?» — рассердилась мать.
Тогда я упёрлась обеими ногами, отказываясь двигаться дальше, и принялась взывать к Фортунате, моля о поддержке. Но та лишь коснулась своих мочек, из которых свисали два позолоченных колечка:
«Все женщины их носят. Или хочешь, чтобы тебя считали мальчиком? — улыбнулась она. — Радуйся, сегодня ты станешь взрослой».
Становиться взрослой мне определённо не по душе, подумала я.
Неллина усадила меня в тёмное кресло с мягкими подлокотниками и попросила запрокинуть голову.
«Что бы ни случилось, не двигайся, — велела она, хотя мать всё равно держала мой лоб рукой. — Не будешь дёргаться — даже ничего не почувствуешь».