Мальчик на причале поднялся на ноги, в одной руке у него было желтое ведерко, в другой нож. К нему метнулась чайка, и он взмахнул рукой с ножом и уже повернулся, чтобы подниматься по сходням, но тут показался мужчина, который бодрой походкой направлялся вниз.
– Сынок, положи нож в ведро, – крикнул мужчина, и мальчик так и сделал, очень аккуратно, а потом ухватился за поручни и двинулся вверх, навстречу отцу. Он был еще маленький – настолько маленький, что взял отца за руку. Они вместе заглянули в ведро, потом сели в грузовик и уехали.
Кевин, наблюдая за всем этим из машины, подумал: «Хорошо», и под этим «хорошо» он подразумевал, что ничего не почуствовал, глядя на все это, на отца и сына. «У очень многих людей нет семьи, – говорил доктор Голдстейн, почесывая свою белую бороду, а потом без тени смущения стряхивая то, что осыпалось ему на грудь. – Но при этом у них все же есть дом». И спокойно складывал руки на большом животе.
По пути сюда, к воде, Кевин проехал мимо дома своего детства. Дорога так и осталась грунтовой, с глубокими выбоинами, но среди леса выросло несколько новых домов. Стволы деревьев должны были бы стать вдвое толще, они, наверное, и стали, но лес все равно остался таким, каким Кевин его помнил: густым, спутанным, корявым. Неровный лоскут неба показался между макушками, когда он повернул на холм, туда, где был его дом. Он понял, что не ошибся поворотом, когда увидел сарай – темно-красный сарай возле дома – и прямо рядом с ним гранитную скалу, которая казалась ему высоченной горой, когда он взбирался на нее в своих детских кроссовках. Скала была на месте – и дом тоже, но только он был перестроен: появилась терраса, исчезла старая кухня. Ну естественно, они захотели, чтоб от кухни и следа не осталось. Острая обида кольнула его, потом исчезла. Он сбросил скорость, внимательно вглядываясь, ища признаки того, что тут есть дети. Но не увидел ни велосипедов, ни качелей, ни баскетбольного кольца, ни домика на дереве – только горшок с розовым бальзамином, подвешенный у входной двери.
Сразу пришло облегчение, оно ощущалось где-то под ребрами, словно легкое касание волны в отлив, – утешительное спокойствие. На заднем сиденье лежало одеяло, и он все равно им воспользуется, даже если никаких детей в доме нет. Прямо сейчас в это одеяло было завернуто ружье, но когда он вернется (это будет скоро, пока чувство облегчения еще прикасается, совсем легонько, к той внутренней черноте, которую он ощущал все это долгое время в пути), он будет лежать на сосновой хвое, под этим одеялом. Если его обнаружит мужчина, живущий в этом доме, то и ладно. А если женщина, повесившая у двери розовый бальзамин? Пусть. Она-то не будет смотреть долго, сразу отвернется. Но ребенок – ну нет, Кевин не мог вынести мысль, что какой-нибудь ребенок обнаружит то, что обнаружил он; потребность его матери уничтожить собственную жизнь оказалась столь огромной и непреодолимой, что остатки ее телесности разлетелись по всей кухне. Выбрось это из головы, приказал он себе и поехал дальше, оставив дом позади. Выбрось из головы. Лес на месте, а это все, что нужно, чтобы улечься на сосновую хвою, прижаться к тонкой, ломкой коре кедра, увидеть иголки лиственницы над головой, увидеть вокруг ярко-зеленые распахнутые листья ландышей. Прячущиеся белые цветки птицемлечника, дикие фиалки. Все это показывала ему мама.
Треньканье тросов о мачты стало слышнее, и он понял, что ветер усилился. Чайки, лишившись рыбьих кишок, перестали вопить. Одна, толстая, сидевшая на перилах сходней неподалеку от него, взлетела – всего два взмаха крыльями, и ветер унес ее ввысь. Полые кости. Кевин видел в детстве чаячьи кости – на острове Щетинистом. Он закричал от ужаса, когда брат набрал этих костей, чтобы везти домой. Оставь их, оставь, брось, орал он.
– Состояния ума и черты характера, – говорил доктор Голдстейн. – Черты характера неизменны, состояния ума меняются.
Две машины подъехали и припарковались у марины. Он никак не ожидал увидеть здесь столько жизни в будний день, но, с другой стороны, дело к июлю, люди ставят яхты на воду. Он наблюдал, как какая-то пара, оба на вид немногим старше его, сносит большую корзину по сходням, которые теперь, в прилив, не казались такими уж крутыми. А потом сетчатая дверь кафе открылась, появилась женщина в юбке гораздо ниже колен и в таком же длинном фартуке – будто вышла из другого столетия. В руке у нее было металлическое ведро, и пока она шагала к пристани, он смотрел на ее плечи, прямую спину, узкие бедра – она была красива, как может быть красиво молодое деревце в лучах предзакатного солнца. Желание шевельнулось в нем – но не вожделение, а нечто вроде тяги к простоте форм, которую она олицетворяла. Он отвернулся – и подпрыгнул на месте, увидев совсем близко женское лицо: какая-то тетка смотрела в пассажирское окно прямо на него.